задумчивым вниманием и чуть лукавым выражением лица.
Марес вытер слезы и объявил:
— Почтеннейшая публика, сейчас для вас прозвучит незабвенное и бессмертное болеро «Ночь дозора».
— Бр-р-р-р, — вырвалось у Кушота. В этой части города, вокруг площади Дель Рей, Кафедрального собора и площади Сант-Жауме классический репертуар Мареса состоял из произведений Моцарта, Рахманинова и немного Пау Казальса. Однако в последнее время он все чаще и чаще наигрывал старые чувственные болеро. Аккордеон Мареса тоже был старенький, но звучал по-прежнему неплохо. Это был облегченный «Хохнер» с чуть гнусавым и очень трогательным звучанием. «Норма, Норма... Говорят, время все лечит, но я вижу, что это не так...»
Свои картины Кушот выставлял на всеобщее обозрение, прислоняя их к стене. Это были чрезмерно прилизанные портреты покойных кинозвезд и ныне здравствующих благочестивых барселонских дам. Был среди них и портрет Нормы Валенти-и-Солей, бывшей супруги Мареса, срисованный с фотокарточки, кото рую Марес всегда носил с собой. Рисунок был безжизненным и холодным, Норма казалась на нем некраси вой. Миндалевидные глаза за тяжелыми стеклами очков, крупный, чувственный рот, длинный породистый нос, пышные, кудрявые, как у античных богинь, волосы. Удивительное, непостижимое сочетание: не ска зать, чтобы дурнушка, но вроде того; в то же время сложно было представить, что она богата, — а она бы ла сказочно богата. Хотя портретное сходство с Нормой было весьма условным, художник, неудачник и пьяница, ухитрился передать перламутровое сияние ее кожи. Эта деталь^ разумеется, не ускользнула от Мареса, потому что перламутровый блеск ягодиц Нормы, — вот она поворачивается у ночного столика с зажженной лампой там, в уютной спальне на Вилле Валенти, десять лет назад, кладет в рот таблетку снотворного, хмуро смотрит на него, — этот перламутровый отблеск утвердился в его памяти так же прочно, как первый аккорд «Коварства».
В эти последние недели безумная страсть к ней охватила его с такой силой, что он часто просыпался посреди ночи и в отчаянии выкрикивал ее имя: «Норма, Норма!»
— Что за дрянной, никчемный мотив, — проворчал Кушот. — Сыграл бы что-нибудь поприличнее.
«Татуировка». «Лицом к морю». «Два креста». Эту последнюю вещь он сыграл, сжимая аккордеон босыми ногами, и по-прежнему безутешно рыдал, захлебываясь в трясине бесстыдства и убожества. Этот забавный трюк — игра на аккордеоне ногами — растрогала прохожих. «Бедняга, — думали они, — мало того, что чарнего, так еще и урод!» Монеты дождем сыпались на газетный лист.
10
Они пригласили Серафина пообедать в кафе на улице Сант-Пау. Заказали спагетти и салат. Кушот откупорил пыльную бутылку «Риохи», а Марес снова заговорил о своих ночных кошмарах и хитром андалусийце с длинными бакенбардами и зелеными глазами, о своем втором «я». «Он хочет соблазнить Норму, — повторял он, задумчиво покачивая головой, — он ужасно давит на меня».
— Не спорь с ним, — посоветовал Кушот. — Интересно, на чем вы порешите?
— А правда, что твоей бывшей жене нравятся цыгане? — спросил Серафин, — что она путалась с гитаристами и танцорами?
— Кто тебе это сказал?
— Вот он, — горбун указал на Кушота. — Так это правда или нет?
— Верно, — ответил Марес сквозь зубы. — По ней не скажешь, она ведь вся из себя такая аристократка и чистоплюйка каталонская. Сейчас, чтобы это скрыть, она путается с одним социолингвистом-сепаратистом.
— Социо... что?
— Такая серьезная и рассудительная, — продолжал Марес дрожащим голосом, отодвигая от себя тарелку спагетти, к которым он так и не притронулся. — Ведет такую вот двойную жизнь.
Марес залпом выпил стакан вина и наполнил другой. Взгляд его упал на грязную стойку бара: в конце нее, развалившись на высоком табурете, ему улыбался, поглядывая из-под закрывающего лоб бинта, весьма колоритный чарнего. В руке странный тип держал будильник. Бинт на правом виске был пропитан кровью. Ни шляпы, ни перчаток, зато все тот же старомодный костюм в полоску.
— Господи, совсем я плох, — вздрогнул Марес, — вот уже и сны наяву.
Он осушил еще один стакан вина и снова взглянул на стойку: за ней по-прежнему, улыбаясь, сидел Фанека.
— Что это у тебя на лбу? — спросил Серафин, указывая на ссадину над бровью. — Об аккордеон, что ли, ударился?
— Какой аккордеон, к чертям собачим! Я же сказал, что ночью бросил ему в голову будильник.
— Но ведь тогда это у него должна быть ссадина, а не у тебя, — возразил Кушот.
— Да ведь он — это я, идиот! — запальчиво воскликнул Марес.
Серафин, вытирая кусочком хлеба тарелку, задумчиво покачал головой:
— Треснулся небось башкой об угол и ни черта не помнишь. Ну ты и фрукт, Марес.
Когда они уже пили кофе и Серафин расхваливал прелести своей кузины, привидение у стойки внезапно испарилось.
Горбун остался на Рамбле продавать лотерейные билеты, а они вернулись на площадь перед Кафедральным собором. Марес беззаботно играл сарданы, монеты исправно падали, но внезапно сарданы оборвались и снова зазвучали романтичные болеро: сперва «Старый Лиссабон», а затем «В дорогу». Полненькая сеньора с голубыми, как у куклы, волосами задумчиво улыбнулась и бросила к ногам Мареса монету в двадцать дуро. Аккордеон волнами ходил на его груди, и Маресу почему-то вспомнилась Ольга, добродушная и щедрая шлюха, которая пригласила поужинать своего горбатого кузена, чтобы он не чувствовал себя таким одиноким. Прохожих не было, и Марес прислушался к болтовне Кушота, который, сидя на своем складном стульчике, с головой ушел в рисование. Он болтал что-то там о теле любимого человека. Образ тела память хранит спустя многие годы: уже почти забыты очертания, но по-прежнему живет мягкое свечение кожи, ее тепло и цвет. И именно его, это самое свечение, он, Кушот, всегда хотел передать и не мог.
Голос Кушота пробудил в Маресе острое воспоминание о Норме Валенти, внезапно он выпустил аккордеон и вне себя от отчаяния впился зубами в кулаки. Взвыв, как собака, он вскочил на ноги, засунул окровавленные руки в карманы брюк, сдавил ими яйца и принялся бегать вокруг газетного листа и лежащего на асфальте аккордеона, который, изгибаясь, издал слабый стон. Прохожие изумленно останавливались. Погруженный в свое занятие, Кушот почти не обращал на Мареса внимания. Обезумевший Марес ударился лицом об угол дома, на скуле выступила кровь. Потом он взял себя в руки и, подобрав аккордеон, сел и стал наигрывать какую-то мелодию. Его лицо было перемазано кровью, люди останавливались и смотрели на него с любопытством, но денег почти никто не подавал. Они решили, что все это было просто комедией.
— Не могу больше, — сказал Марес, повернувшись к Кушоту. — Пойду позвоню ей.
— Совсем спятил.
— Мне бы только услышать ее голос!
— Ты превращаешь свою жизнь в ад, — сказал Кушот. — Брось эту дикую идею.
— Другой у меня нет.
— Идиот.
— Услышать, как звучит ее голос, и все, — продолжал Марес. — Пусть даже по телефону, из этой поганой будки. Что еще остается?
— Этот голос высосет из тебя всю кровь. Ты погибнешь.
— Я не умею жить только для себя. Никогда не умел.
— Иди в задницу.
— Немного сострадания, братец.
«Как бесприютна эта любовь, нищая и жалкая, которая бьется в агонии в зловонных телефонных кабинах, — говорил Марес сам себе, — или покорно бредет за Нормой, укрытая лохмотьями и затянутая