подумала я. Да, это была Она. Ее привлекло шипенье кипящего масла, и Она подошла поближе посмотреть. Сковорода каким-то образом опрокинулась на Нее, и эта кипящая лава залила Ей все тело. От ожогов девочка потеряла сознание. Я побежала в амбулаторию. Сама я не решалась к Ней притронуться, потому что от малейшего прикосновения кожа слезала лоскутами. Ее помазали известковым маслом и обвязали бинтами. Я спросила, останутся ли следы. «Келоидная ткань, — сказала медсестра. — У нее может образоваться келоидная ткань». Я спросила, что это такое. «Она будет похожа на черепаху, — ответила та безжалостно. — Кожа будет вся в бороздах, в морщинах, в рубцах».
Через неделю повязки сняли. У меня были личные святые и Пречистые Девы, я каждый вечер становилась на колени на маисовые зерна и молилась, чтобы Ей возвратили здоровье и красоту, хотя это казалось уже невозможным. Красная короста покрывала все Ее лицо, и на грудке было что-то вроде географической карты. Когда стихла боль от ожогов, Эвита лишилась сна из-за нестерпимого зуда. Засохшие струпья раздражали Ее, и Она пыталась их содрать — пришлось Ей связать руки. Так, связанная, Она оставалась месяц, а струпья тем временем из красных превратились в черные. Она была похожа на гусеницу, которая ткет себе траурный кокон. Однажды утром, еще до рассвета, я услышала, что Она встала. Снаружи шел дождь, дул сильный ветер порывами, словно в приступах кашля. Я испугалась, как бы Она не заболела чем-то похуже, и выглянула в окно. Эвита стояла во дворе, не двигаясь, подняв лицо, и будто обнимала дождь. Короста с Нее спала. Вместо рубцов открылась тонкая, прозрачная, алебастровая кожа, из-за которой в Нее потом влюблялось столько мужчин. Не осталось ни единой складочки, ни единого пятнышка. Но никакое чудо не проходит безнаказанно. Эвите пришлось заплатить за свое спасение другими ударами жизни, другими разочарованиями, другими несчастьями.
Я думала, что в 1923 году мы уже расквитались с судьбой за наши горести. Однако 1926 год стал еще худшим годом. Старшая моя дочка, Бланка, только окончила педагогическое училище. Мне было необходимо передохнуть от мучительного труда швеи, и я принялась искать ей работу. Рано утром мы обе выходили из дому и отправлялись стучаться в школы глухих деревень: Сан-Эмилио, Эль-Техар, Ла-Дельфина, Байяука. Везде пыль, ветер и убийственное солнце. По вечерам я валилась во дворе в гамак без сил, с опухшими лодыжками. Вены мои лопались, и сколько бы я себе ни говорила: сиди спокойно, Хуана, не ходи больше никуда, каждый день приносил надежду, которая вынуждала меня снова пускаться в путь. Сотни раз прошли мы по проселочным дорогам, и все понапрасну. Только когда Дуарте умер — только тогда люди сжалились над нами.
Случилось это — как я вам, наверно, уже рассказывала — в одну январскую пятницу. В час вечерней молитвы мы услышали топот лошади. Дурной знак, подумала я. Когда стоит такая адская жара и пускают лошадь галопом, так только затем, чтобы сообщить о беде. Я угадала. Прискакал пеон из усадьбы Ла-Унион, привез известие, что Дуарте скончался. На рассвете это случилось, сказал он. Дуарте выехал из Чивилкоя в Брагадо[134], чтобы осмотреть маисовые поля, еще не совсем рассвело, в полумраке «форд», на котором он ехал, опрокинулся в канаву. Как будто ему перебежал дорогу какой-то зверек. Или же он по дороге заснул. Нет, все это не то, сказала я себе. Дуарте убила печаль. Мужчина, который отказывается от своих желаний, как отказался он, теряет желание жить. Он становится добычей любой болезни или засыпает за рулем.
Я уже давно перестала его любить. В моем сердце не было любви ни к нему, ни к кому-либо другому, кроме любви к моим детям. Я почувствовала, что и меня может в любой момент настигнуть смерть, и представила себе, какая суровая жизнь ждет моих сирот, как они станут рабами сердитых хозяев и слабоумных священников. Мне стало страшно. Напротив, в спальне, стоял шкаф с круглым зеркалом в дверце. Я увидела свое отражение — я была бледная как полотно, и ноги мои подкосились. Я упала с криком. Бланка меня подняла. Мальчик наш, Хуан, царство ему небесное, побежал в аптеку. Мне хотели сделать укол успокоительного, чтобы я заснула, но я не позволила. Ни за что, сказала я. Если Дуарте умер, место моей семьи возле него. Я узнала, будет ли бдение в Ла-Унион. Нет, сказал пеон. Его похоронят в Чивилкое завтра после полудня.
Я почувствовала прилив невиданной энергии. Мне всегда было трудно покоряться. Не сломили меня ни несчастья, ни болезни, ни разочарования, ни бедность. Но в тот момент мне даже не с чем было бороться.
Я взяла напрокат траурное платье и черные чулки. Хуансито на рукав сорочки нашила черную ленту. Старшие девочки плакали. Эвита не плакала. Играла себе как ни в чем не бывало.
Мы сели в автобус, который шел из Лос-Тольдоса в Брагадо, потом в другой, выходивший на рассвете из Брагадо в Чивилкой, — поездка за двадцать лиг. Будущая жизнь виделась мне темной, пустой, и я не знала, с какой ненавистью мне придется столкнуться. Да меня это не волновало. Пока мои дети были со мной, я чувствовала себя непобедимой. Ни один из них не был зачат хитростью или обманом — только по воле отца, которого они теперь лишились. Я не могла позволить, чтобы они росли с пятном позора, втайне, ничьи, будто случайно появились невесть откуда.
К дому Дуарте я подошла часов в девять утра. Колокола храма Сантисимо Росарио звонили по покойнику, в душном воздухе Чивилкоя летала цветочная пыльца. Траурные венки были видны издалека. Их выставили вдоль тротуара на подставках из фиолетового картона. На лентах были названия училищ, ротари-клубов, советов и приходов, о которых Дуарте при мне никогда не говорил. Я была еще взволнована приездом, но все же осознала, что в этом покойнике я не узнаю отца моих пятерых детей. Со мной он был молчалив, скромен, без фантазий. В другой же его жизни он, оказывается, был человеком влиятельным и общительным.
Кто-то, видимо, нас узнал и известил, что мы едем, так как на углу дома вышли нам навстречу двое стариков, которые мне сразу не понравились. Один из них, в глубоком трауре, с висячими усами, снял соломенную шляпу и обнажил потную лысину.
— Я знаю, кто вы и откуда приехали, сеньора, — сказал он, не глядя мне в глаза. — Понимаю ваше горе и горе ваших детей. Но и вы также примите во внимание горе, которое испытывает законная семья Хуана Дуарте. Я двоюродный брат покойного. Прошу вас не подходить ближе к дому скорби. Не устраивайте нам скандала. Я не дала ему продолжить.
— Я приехала с детьми издалека. Они тоже имеют право проститься со своим отцом. Когда мы исполним то, ради чего приехали, мы уйдем. Не волнуйтесь. Никакого скандала не будет.
— Кажется, вы меня не поняли, — сказал он. Он сильно потел, вытирал лысину надушенным платком. — Кончина была внезапной, вдова убита горем. Если она узнает, что вы вошли в ее дом, ей это будет трудно перенести. Советую вам пойти в церковь и там помолиться за вечный покой Хуана. И я прошу вас взять эти деньги, чтобы вы купили немного цветов.
Он протянул мне бумажку в сто песо — по тем временам это была куча денег. Я даже не удостоила его ответом. Отстранила его рукой и пошла вперед. Заметив мою решительность, другой старик, криво усмехнувшись, презрительно спросил:
— Они и есть те самые ублюдки?
— Это дети их матери, — ответила я твердо. — И дети Хуана Дуарте. Вот так-то. А в глазах вора — все вокруг воры.
Но мне удалось пройти лишь несколько шагов. Из дома вышла девушка чуть постарше Бланки. Глаза у нее были опухшие от слез, губы бледные. Она так стремительно проложила себе дорогу между траурных венков, что два или три свалились с подставок. Она пылала гневом. Я думала, она меня ударит.
— Как вы посмели? — сказала она. — Мы всю жизнь страдали по вашей вине, сеньора. Уходите отсюда, уходите. Да что ж вы за женщина такая, Бог мой! Какое отсутствие уважения!
Я не потеряла спокойствия. Я подумала, это дочь Дуарте. Она тоже, на свой лад, наверно, чувствует себя беззащитной.
— Я пришла сюда именно из уважения к покойному, — сказала я. — Пока он был жив, он был хорошим отцом. Не вижу причины, почему теперь, после его смерти, все должно перемениться. Не делайте моим детям зла, которого они бы вам не сделали.
— Уходите сейчас же! — крикнула она. Она не знала, то ли наброситься на меня, то ли заплакать.
А мне, бог знает почему, представилась в этот момент железнодорожная станция, где я столько раз понапрасну ждала Дуарте, телега моего отца посреди призраков засохшего поля, рождение моей первой дочки, изуродованное ожогами личико Эвиты. Среди всех этих образов я увидела еще фигуру худощавого бледного господина. Он был в черном и подошел против солнца, не замеченный нами. Я подумала, что это