признаем и мы.
— Трудный, но единственно правильный путь — мировая революция! — подытожил лысый и маленький.
— Бред, конечно, — сказал мне Пров, — но что-то тут есть от 'вторжения'. Запах какой-то.
— Говорильня, — не согласился я. — Побазарят, да разойдутся. — Меня больше интересовал Космоцентр, если он действительно был здесь. Но Пров положил мне руку на плечо, как бы предлагая остаться.
Редкие прохожие останавливались послушать краем уха оратора, но подолгу не задерживались. Или им и так все было понятно и известно, или, наоборот, происходящее здесь их мало интересовало.
— Но что же нам предстоит разобрать после этого? — спросил Платон. — Может, кто из наших граждан должен начальствовать, а кто — быть под началом?
— Конечно!
— Начальствовать, видимо, должны самые лучшие, раз в нашем Государстве все равны?
— Это ясно! Да! Да!
— Пока в Государстве не будут царствовать философы либо так называемые нынешние цари и владыки не станут благородно и основательно философствовать и это не сольется воедино — государственная власть и философия — а их много, — которые ныне стремятся порознь либо к власти, либо к философии, до тех пор, граждане пресветлого будущего, государству не избавиться от зол, да и не станет возможным для рода людо-человеческого и не увидит солнечного света то государственное устройство, которое мы только что описали словесно. Вот почему я так долго не решался говорить, — я видел, что все это будет полностью противоречить общественному мнению; ведь трудно людо-человекам признать, что иначе невозможно ни личное их, ни общественное благополучие. Некоторым людо-человекам по самой их природе, раз все мы равны, подобает быть философами и правителями государства, а всем прочим надо заниматься не этим, а следовать за теми, кто руководит. Относительно природы философов нам надо согласиться, что их страстно влечет к познанию, приоткрывающему вечно сущее и не изменяемое возникновением и уничтожением бытие. Они отличаются правдивостью, решительным неприятием какой бы то ни было лжи ненавистью к ней и любовью к истине. Им свойственны возвышенные помыслы и охват мысленным взором целокупного времени и бытия. Так разве не будет уместно сказать в защиту нашего взгляда, что людо-человек, имеющий прирожденную склонность к знанию, из всех сил устремляется к подлинному бытию? Он не останавливается на множестве вещей, лишь кажущихся существующими, но непрестанно идет вперед, и страсть его не утихает до тех пор, пока он не коснется самого существа каждой вещи тем в своей душе, чему подобает касаться таких вещей, а подобает это родственному им началу. Сблизившись посредством него и соединившись с подлинным бытием, породив ум и истину, он будет и познавать, и по истине жить, и питаться, и лишь таким образом избавится от бремени, но раньше — никак.
— Пора приступать к всеобщим, равным и тайным назначениям-выборам, — намекнул Платону лысый и маленький.
Небольшая толпешка одобрительно загудела.
— Так вот, — возвысил голос Платон, перекрывая шум собравшихся здесь. — Возможно ли, чтобы толпа допускала и признавала существование красоты самой по себе, а не многих красивых вещей, или самой сущности каждой вещи, а не множества отдельных вещей?
— Это совсем невозможно! — радостно поддержали его.
— Следовательно, толпе не присуще быть философом.
— Нет, не присуще!
— Тогда остается совсем малое число людо-человеков, достойным образом общающихся с философией: это либо тот, кто подобно Иванову-Ильину, подвергшись добровольному изгнанию, сохранил, как людо-человек, получивший хорошее воспитание, благородство своей натуры — а раз уж не будет гибельных влияний, он, естественно, и не бросит философии, — либо это человек великой души, вроде Маркса, родившийся в маленьком, можно сказать, несуществующем даже государстве: делами своего государства он презрительно пренебрегает. Обратится к философии, пожалуй, еще и небольшое число представителей других искусств: обладая хорошими природными задатками, они справедливо пренебрегут своим прежним занятием. Может удержать и такая узда, как у нашего приятеля Энгельса: у него решительно все клонится к тому, чтобы отпасть от философии, но присущая ему болезненность удерживает его от общественных дел. О моем собственном случае — божественном знамении — не стоит и упоминать: такого, пожалуй, еще ни с кем не бывало.
Вот почему ни государство, ни его строй, так же как и отдельный людо-человек, не станут никогда совершенными, пока не возникнет такая необходимость, которая заставит этих немногочисленных философов, причем именно диалектиков, — людей вовсе не дурных, хотя их и называют теперь бесполезными, — принять на себя заботу о государстве, желают ли они того или нет (и государству придется их слушать); или пока по какому-то божественному наитию...
— Махровый фидеизм! — вставил лысый и маленький.
— ... божественному наитию, — повторил уставший Платон, — сыновья наших властителей и царей либо они сами не окажутся охвачены подлинной страстью к подлинной философии. Считать, что какая- нибудь одна из этих двух возможностей или они обе — дело неосуществимое, я лично не нахожу никаких оснований. Иначе нас справедливо высмеяли бы за то, что мы занимаемся пустыми пожеланиями. Разве не так?
— Не так! Вот они, ослиные уши идеализма! Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и ни герой, возьмем мы это повышенье своею собственной рукой! — Лысый и коротенький начал энергично отпихивать Платона в сторону.
— Тому, кто действительно направил свою мысль на бытие, — сопротивлялся старик Платон, — уже недосуг смотреть вниз, на людо-человеческую суету, и, борясь с людо-человеками, переполняться недоброжелательства и зависти. — Силы философов-диалектиков были явно неравны. Материалистическая диалектика вовсю теснила идеалистическую. — Видя и созерцая нечто стройное и вечно тождественное, не творящее несправедливости и от нее не страдающее... — Толчки лысого и коротенького становились все напористее, но Платон еще держался, правда, уже из последних сил. — ... полное порядка и смысла... он этому подражает и как можно более ему уподобляется... Или ты думаешь, будто есть какое-то средство не подражать тому, чем восхищаешься при общении?
— В канаву истории! — кричал лысый и короткий. — В Чермет. В отхожее место!
Платон упал, снова поднялся на одно колено, хрипло продолжил:
— Общаясь с божественным и упорядоченным, философ тоже становится упорядоченным и божественным, насколько это в людо-человеческих силах. — Но сил у него, видимо, оставалось мало. — Оклеветать же можно все на свете.
— И даже очень! — сказал Пров и, расталкивая толпешку, подошел к Платону, помог тому подняться. — Не знаю уж, чего вы тут делите, но стариков толкать нельзя!
Платон повис на плече у Прова и тот медленно повлек старика к ближайшей скамейке.
— Ведь если правитель будет устанавливать законы и обычаи, которые мы тут разобрали, не исключено, что граждане охотно станут их выполнять, — все еще в горячке лепетал старик.
— А как же... — успокаивал его Пров. — Это вовсе не исключено.
— А разве примкнуть к нашим взглядам будет для других чем-то диковинным и невозможным?
— Я лично этого не знаю, — искренне ответил Пров. — Не разобрался еще.
— Вот так и все, — опечалился Платон. — Сначала — не разобрался, а потом — уже поздно.
Митингующие, меж тем, избрали Отцом всех времен и народов того самого, маленького и лысого. Вытащив из-за пазухи кумачовые полотнища, с песнями двинулись они сначала вдоль недостроенного здания, а затем по улице. Их было немного, но вот из соседних улиц и переулков показались стражи в голубых мундирах, с ружьями и саблями, уверенно пристроились за демонстрантами и, четко чеканя шаг, запрудили улицу.
'Кто был ничем, тот станет всем сразу!' — реяло над Сибирскими Афинами.
Уже и самих демонстрантов не было ни видно, ни слышно, а голубые мундиры все шли и шли.
Про Платона коротенький, видимо, забыл, или не хотел лезть на свалку истории