общению, считалось чуть ли не знаком избранности. При таких больших ожиданиях явление тени графа Толстого, конечно же, обескураживало. Однако и Блок в явившейся точно в назначенный срок визитерше не узнал облюбованную модель. Капризная, не без вульгарности, змейка, работавшая под гитану, осталась где-то там, внизу, на углу Мойки и Пряжки. А эта – в дверном проеме – была слишком уж проста («'Красота проста', – Вам скажут…»). Если и сквозило в ней что-то не петербургское, южное, то опять-таки в слишком уж простом, балаклавском варианте. Что-то от прямых, высоких, длинноносых причерноморских гречанок, трогательно похожих на византийских мадонн. Этот тип, пленявший Куприна, «голландцу» Блоку был чужд и даже неприятен; как художнику ему нечего с ним делать.
Итак, разочарование и вызванное им замешательство было, видимо, обоюдным, и Блоку ничего не оставалось, как воспользовался давно отработанным для приходящих с улицы либо по записке начинающих поэтов сценарием. Ритуал подобного приема известен нам и по рассказам Есенина, и по воспоминаниям Рюрика Ивнева и Надежды Павлович. Не умевший и не любивший проявлять себя в разговоре, Блок сначала предлагал визитерам что-нибудь почитать. Затем следовало предложение рассказать о себе, и так как хозяин молчал и только смотрел ясно и просто, юные дарования переставали смущаться и дергаться.
Рюрик Ивнев: «Мы прошли через две комнаты в третью… Блок не задал мне ни одного трафаретного вопроса… и вышло как-то естественно, что я без всякого прямого вопроса… рассказал почти всю свою биографию…»
Надежда Павлович: «Блок позвал меня в свой маленький кабинет… увидел, что я побледнела, подошел и спросил, что со мной. Внимательно посмотрел на меня, понял и тихонько сказал: „Отдыхайте! Не торопитесь никуда и рассказывайте мне о себе“. И я рассказала ему все самое главное, внутреннее, важнейшее, как можно рассказывать только самому близкому человеку. Сидела я у него до часу ночи».
Ивнев был на приеме у Блока в 1909 году, Павлович – одиннадцать лет спустя, а сценарий не изменился, и у нас нет оснований предполагать, что был изменен 15 декабря 1913 года: сначала стихи, немного, потом – «Рассказывайте о себе…».
Что А.А. могла рассказать о себе, чего бы Блок и о ней, и вообще не знал? Была, впрочем, одна тема, которую и он, и она могли обсуждать хоть «до часу ночи». Блок, как и Ахматова, страстно-застенчиво любил море. Море было единственным предметом, который заставил бы его разговориться и на целых три часа забыть о впустую растраченном времени. Тем более что в ту пору, кроме Ахматовой, в его окружении не было ни одного человека, от которого не нужно было прятать эту детскую, смешную, трогательную любовь…
Образ моря, морской стихии во всех его ипостасях, ассоциативных связях и смысловых оттенках в поэзии Блока, даже в период его «преданности» символизму, всегда конкретнее, чем символ. Впечатление такое, будто в его сознании русское море, о море, о, море! тайно срифмовавшись с итальянским amore (любить), не поддавалось символизации. Как ни обобщай, все равно остается некий несказанный остаток. Чисто морских мотивов, сюжетов, ландшафтов у Блока не так уж и много (в основном в итальянском цикле), но морской гул («Словно с моря мне подан знак») чуткое ухо расслышит и в сухопутных его стихах, особенно в стихах о любви и страсти. Что-то явно не сухопутное было и в облике поэта. Надежда Павлович рассказывает в своих воспоминаниях, что при первой встрече с живым Блоком он чем-то напомнил ей «матроса, вернувшегося из дальнего плаванья». При более близком знакомстве выяснилось, что Блок не просто любил море, а любил его как-то по-детски. Например, часто рисовал корабли. У него даже был альбом, куда он наклеивал различные картинки, снимки, заметки. «Больше всего там было кораблей». Приведенная запись сделана Н.А.Павлович в августе 1920 года, в день именин Блока. Через два месяца ему стукнет сорок, а он все еще вклеивает в альбом фотографии кораблей!
Почти детская любовь к морю тем удивительнее, что по складу натуры Блок был безнадежным «сиднем». Его заграница, курортная и комфортабельная, – продолжение пригородов Петербурга, а Россия кончалась за околицей подмосковного Шахматова. До страны своей мечты, Италии, поэт добрался уже взрослым, почти тридцатилетним, а пушкинское и лермонтовское Черное море так и осталось для него всего лишь географическим понятием. Даже плавать Александр Александрович почему-то не выучился, хотя Любовь Дмитриевна плавала хорошо и в любую погоду, чем вызывала открытое восхищение и легкую тайную зависть мужа. Он мгновенно реагировал на самое легкое напоминание о море: крайне, например, удивился, поймав на слух неожиданное в филологических и женских стихах Павлович слово «корвет», а крошечной дочери друга подарил огромный игрушечный корабль только потому, что родители назвали ее Мариной. Павлович, приводя этот факт, добавляет: «Надо знать все пристрастие Блока к морю и кораблям, чтобы оценить выбор именно этого подарка – вот уж от полноты сердца».[29]
Добавим и мы: зная пристрастие Блока к морю и кораблям, нетрудно представить себе, как должно было удивить Александра Блока стихотворение Анны Ахматовой «Вижу выцветший флаг над таможней……
Бесспорных доказательств у меня, разумеется, нет, но я убеждена, что хозяин и гостья, после того как А.А. прочитала стихи про приморскую девчонку, – а она не могла их не прочитать, помня, как высоко оценил это стихотворение Гумилев, – обменялись воспоминаниями. О море и кораблях.
Сначала наверняка о том, что военные корабли (миноносцы) иногда почему-то появляются совсем не там, где им полагается швартоваться. Во всяком случае, фраза Ахматовой о том, что она в поэме «У самого моря» почуяла железный шаг войны, перекликается, аукается с аналогичной по смыслу фразой Блока в письме матери от 14 августа 1911 года. В этом письме поэт рассказывает Александре Андреевне, как в маленькую бухту курортного городка Аверврака, где он с женой отдыхал, вошла военная эскадра: «На днях вошли в порт большой миноносец и четыре миноноски… кильватерной колонной… Я решил, что пахнет войной, что миноносцы спрятаны в нашу бухту для того, чтобы выследить немецкую эскадру… стал думать о том, что немцы победят французов, жалеть жен французских матросов и с уважением смотреть на довольно корявого командира миноноски… Когда миноносцы через несколько часов снялись с якоря и отправились к Шербургу, наступило всеобщее разочарование».
В крошечном курортном поселке близ Георгиевского монастыря также случился переполох, когда миноносцы неожиданно появились в здешней маленькой бухте.
Почти совпадало и число военных кораблей. У Блока в письме к матери миноносцев – пять, в стихотворении «Ты помнишь? В нашей бухте сонной…» – четыре («четыре серых»); у Ахматовой в поэме «У самого моря» – шесть: «Когда я стану царицей, Выстрою шесть броненосцев…»
В столь уникальной ситуации, тем паче что после чтения стихов гостям Блока, напоминаю, полагалось рассказывать о себе, Анна Андреевна Гумилева наверняка не упустила случая развернуться и выложить все-все! И про свое второе, дикое, языческое херсонесское детство, и про приморскую юность, и про дружбу с лихими балаклавскими листригонами, и про камень в версте от берега, до которого восьмилетней пацанкой доплывала. И конечно же, про те шесть миноносцев, приплывших из Севастополя к Георгиевскому монастырю, чтобы поприветствовать художника Верещагина, так страшно, при взрыве броненосца «Петропавловск», погибшего в японскую войну. Наверняка не преминула похвастать, что прадед ходил под парусом в Северный Ледовитый океан, дед – участник Севастопольской обороны, отец – капитан второго ранга, а младший брат, курсант петербургского Морского корпуса, через год распределится на миноносец «Зоркий», там у него практика…
Миноносцы, похоже, и отогнали тень великого старца, чуть было не омрачившую «малиновое» воскресенье, и беседа все-таки состоялась. А в ходе беседы еще и прояснилось, что имел в виду Блок, говоря о Толстом. В декабре 1913 года, когда он, попробовав вернуться к отложенному «Возмездию», огромной поэме о судьбе одного дворянского рода, начал, как и Толстой при работе над «Войной и миром», уточнять семейные предания, великий Лев действительно очень сильно ему мешал. Зашел, в связи с прочитанной Блоком поэмой Гумилева «Актеон», и разговор о поэме как жанре, о том, какой должна быть современная поэма.
По окончании беседы Ахматова вышла на набережную. Бесснежный ветер, раскачивая оледеневшие ветки, подсвистывал какой-то неожиданный, новый для нее эпический поэмный мотив. Слова на этот мотив нанизывались сами. Получилось что-то вроде предпоэмы пути. Туда, к Блоку, в полдень – обратно, домой, на закате (в декабре вечер в Петербурге начинается в три часа пополудни):