чтобы они смотрели сюда, на исчезавшую во мраке дозорную тропу. Резкие, тугие капли начинавшегося дождя звонко стеганули по листьям, по горящему, исхлестанному ветками лицу. Семен приостановился. Мачнев с размаху налетел на него, но Семен устоял на ногах.
— Осторожно, — шепнул Семен. — Здесь овраг, черт ногу сломает…
Держась за руки, они пробились сквозь цепкий кустарник и спустились в овраг. Поблизости послышался негромкий, но отчетливый стон. Семен рванулся туда, откуда раздался этот слабый призыв о помощи, угодил в ручей, не удержался на ногах и, упав, набрал в сапог воды. Мысленно выругавшись, он выбрался из ручья и включил фонарик.
Прямо перед ним, под низкой суковатой веткой старого дуба, лежала женщина. Ослепленная светом, она попыталась приподняться на локте и снова упала на землю. Семен увидел, как на миг ее сведенное судорогой от боли красивое лицо просияло радостью человека, дождавшегося спасения.
— Скорее! — В ее слабом голосе слышались не мольба, а суровая непререкаемость. — Скорее на заставу…
Семен не очень решительно подошел к ней, ему еще никогда не приходилось встречаться с женщинами — нарушителями границы.
— Помогите встать, — все так же властно потребовала она.
Семен подхватил ее за плечи, она, шатаясь, хотела опереться ногами о землю, но тут же ухватилась рукой за ствол дуба. Он понял, что женщина, видимо, ранена и не сможет сделать и нескольких шагов, и, обхватив ее за плечи и ноги, поднял на руки.
— Давайте я, товарищ лейтенант, — подскочил Мачнев.
— Осмотри местность вокруг, — коротко приказал Семен.
— Не надо, — теперь уже в голосе женщины прозвучала просьба. — Я шла одна.
— А кто стрелял? — спросил Мачнев.
— Немцы, — ответила женщина. — Вдогонку.
— Освети дозорку, — приказал Мачневу Семен.
Меняясь, они понесли женщину туда, где их ожидал с конями Фомичев. Ветер то утихал, то снова бился в ветви деревьев, не давая им утихнуть. Вместе с ним то утихал, то стегал по листьям упругий злой дождь.
Мачнев первый сел на коня, принял от Семена раненую женщину, положил ее поудобнее поперек седла и осторожно тронул коня.
Когда мокрые кони остановились у ворот заставы, женщина сказала:
— Никто, кроме вас, не должен знать обо мне. Срочно свяжитесь с отрядом. Пусть сообщат в Москву: двадцать второго июня нападут фашисты. Слышите: двадцать второго! Передала Ярослава…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Макухин держал газету перед собой, все еще не веря в возможность и реальность того сообщения, которое только что прочитал. Он попытался было еще раз перечитать его, теперь уже медленнее, охваченный вскипевшим в нем стремлением понять и осмыслить казавшиеся невероятными строки, и тут стройные и четкие ряды букв вдруг словно рассыпались, как солдаты под пулями, расплылись, накрываясь непроницаемой пеленой.
«Слепну!» — в страхе, от которого захолонуло сердце, подумал Макухин, силясь во что бы то ни стало поймать глазами ускользавшие от него буквы. И не смог.
Макухин снял очки, устало, словно это был тяжелый, даже непосильный для него, физический труд, протер носовым платком стекла и отложил очки в сторону. Так откладывают вещь, в полезность и необходимость которой попросту перестают верить.
Звонили телефоны, входили и выходили сотрудники. Он отвечал на звонки, на вопросы, отдавал распоряжения, казалось, так, как делал это всегда. Но лишь те люди, которые не знали или же плохо знали его, могли не заметить, что во всем этом — и в том, как он говорил в трубку, и как отдавал распоряжения, и даже как смотрел на входивших и выходивших сотрудников, — неуловимо исчезло главное — способность согревать все это то ли юмором, то ли гневом, то ли хорошо известной в редакции особой макухинской улыбкой.
Газета, которую сегодня решил просмотреть Макухин, была немецкой, и он обычно просматривал ее так же, как и другие иностранные газеты, приходившие в редакцию. Просматривал с чисто профессиональной точки зрения, вовсе не придавая им значения как источникам информации (уж он-то хорошо знал, какова цена информации, состряпанной на кухне Геббельса!), а главным образом для того, чтобы более точно и прицельно обрушить контрудар по противнику. Это было исключительно важной задачей прессы. Гитлеровский режим, как огня, боялся правды.
Именно с этой целью Макухин листал эту немецкую газету и, конечно, даже предвидеть не мог, что внезапно обнаружит среди победных реляций гитлеровского командования сообщение, которое касается не только страны, гражданином которой с гордостью считал себя Макухин, не только армии, которая, истекая кровью, отступала сейчас к центру России, но и которое касалось лично его, Макухина. Более того, в строках этого сообщения стояла именно эта фамилия — Makuchin, столь непривычная и противоестественная для глаза в немецкой транскрипции.
В небольшой по объему заметке — тридцать строк, не больше, — сообщалось, что среди красноармейцев, попавших в окружение и взятых в плен при форсировании немецкими войсками Западного Буга, находится и младший сержант Ким Макухин, заявивший, что он является сыном редактора одной из московских газет и что готов применить свои знания, силы и способности на службе В германских войсках. В информации расшифровывалось имя Кима, и автор ее не без ядовитого сарказма подчеркивал, что если в Коммунистическом Интернационале Молодежи состоят юнцы, подобные Макухину, то это лишь новое подтверждение нравственного превосходства великой Германии перед колоссом на глиняных ногах — Советской Россией.
Макухин, молниеносно проглотив информацию, вначале ошалело смотрел на газетную полосу, все еще не веря, что речь идет не о ком-то неизвестном, а именно о его сыне, в духовной стойкости которого он никогда не сомневался.
В те короткие, казавшиеся молниеносными промежутки времени, когда молчал телефон и когда не раздавался нетерпеливый стук в дверь, Макухин оцепенело сидел за своим рабочим столом, пытаясь осмыслить внезапно обрушившуюся на него беду, но вновь и вновь убеждался в полнейшей безнадежности этих попыток.
В самом деле, с того дня, как он первый раз увидел своего сына, только что привезенного из роддома — крошечного, беспомощного, то и дело засыпавшего в своей люльке и трогательно-смешно причмокивавшего губами, — с того самого дня вместе с народившимся чувством отцовской гордости в Макухине росла убежденность в том, что сын пойдет в жизни тем же прямым путем, что и отец, и что ради этого он, Макухин, не пожалеет ни сил, ни здоровья.
Потом на груди у Кима появилась пятиконечная звездочка октябренка, затем пионерский галстук, а позже он, счастливый, показал отцу свой комсомольский билет. И в семье, и в школе его, Кима, растили не для легкой жизни. Так как же могло произойти то, о чем он, Макухин, прочитал сейчас? В чем, когда и где проглядел он сына?! В какую минуту произошло его падение? Или это всего лишь желание спасти свою молодую жизнь, выкарабкаться любым путем из трясины? Но и это ведь не менее страшно. И разве есть разница между предателем, изменившим сознательно, или перешедшим на сторону врага по недомыслию и трусости? Нет, между ними никакой разницы и быть не может!
Макухин, взглянув на зазвонивший телефон, вдруг с беспощадной отчетливостью вспомнил свой разговор с сыном по телефону. В памяти ожило едва ли не каждое слово этого разговора, которому Макухин придавал столь важное, прямо-таки решающее значение Ким тогда несколько раз повторил одни и те же слова: «Не подведу» — и в момент разговора они показались Макухину предельно искренними, подобными клятве. Он обрадовался им, обрадовался тому, что сын произнес их не мимоходом, не скороговоркой, а с тем еще по-детски взволнованным чувством, в котором нет ничего, кроме святой и чистой правды. Сейчас же,