Тогда не говорили об «окончательном решении», но смысл был именно такой.
Те аргументы, которые давно уже использовались англичанами, французами и американцами в защиту геноцида, теперь зазвучали и на немецком:
«Народы, или отдельные индивиды, которые не производят ничего ценного, не могут заявлять о праве на существование», — написал Пауль Рорбах в своём бестселлере «Немецкая мысль в мире» (1912). Своей колониальной философии он обучился на посту главы немецкой иммиграции в Юго-Восточной Африке:
«Никакая ложная филантропия или расовая теория не могут убедить разумных людей в том, что сохранение какого-то племени среди кафров в Южной Африке …важней для будущего человечества, чем распространение великих европейских наций и белой расы в целом».
«Только тогда, когда туземец научится производить что-нибудь ценное на службе высшей расы, то есть на службе её и своего собственного прогресса, только тогда он получит моральное право на существование».
Со своего места на террасе на крыше отеля я смотрю на рынок в Агадес. Чёрный человек походит мимо, в отражающих солнечных очках и сером вельветовом костюме. Есть ли у него какое-либо право на существование?
А тот человек в чёрном плаще? Или тот — в красном тренировочном костюме с белыми лацканами? Говорят, красоте всё к лицу, но должно быть так: всё к лицу гордости. Эти люди ведут себя, как короли, прежде всего люди в белых рубахах и развевающихся накидках, с орлиными гнёздами тюрбанов на голове.
Они часто ходят под руку. С собой они не носят ничего, кроме, возможно, зубочистки во рту или меча на поясе.
Их образ жизни под угрозой. С одной стороны номадов-кочевников теснит пустыня, с другой — земледельческие поля, которые сегодня простираются вплоть до границ пустыни.
Когда случается засуха, когда пастбища исчезают и высыхают колодцы, кочевники приходят в Агадес. Некоторые уходят, когда засуха кончается, но большинство остаётся — они слишком бедны, чтобы вновь отправляться на борьбу с пустыней. Они живут вокруг Агадеса, набившись в маленькие круглые палатки, сделанные из волокон пальм, и уже утроили население города.
Они встречаются на верблюжьем рынке. Иногда я тоже отправляюсь туда, когда пыль не даёт мне больше работать. Сильный вечерний ветер окутывает людей и животных пыльным облаком. В этой дымке плотно закутанные люди стоят и рассматривают друг у друга верблюдов.
Верблюды протестуют против каждого обмена громкими обиженными голосами. Их рты пепельно-серы и отвратительно пахнут, их языки остры, как клинья. Они шипят как драконы, страшно кусаются и неохотно поднимаются на высокие, дрожащие ноги, чтобы стоять, словно борзые-переростки с раздутыми животами и осиными талиями у задов, надменно взирая сверху вниз на окружающий мир глазами, полными немого презрения.
То же самое высокомерие отличает и их хозяев. Часто они даже не могут себе представить, как можно отказаться от привычного образа жизни. Но они не могут прожить продажей верблюдов друг другу. Не могут они прожить, и доставляя караванами местную соль из Билмы в Туегиддам, когда один грузовик перевозит груза больше, чем сто верблюдов вместе.
На туарегов не охотятся, как на туземцев на Амазонке или в джунглях Борнео, но основа их жизни исчезает, как тающая льдинка. Многим удаётся перепрыгнуть на другие льдины. Старые верблюжьи дворики стали теперь автомастерскими и заправочными станциями. В качестве водителей туареги находят применение своему знанию пустыни.
Другие же презирают подобную перемену или не могут смириться с ней. Их жизнь напоминает замок от моей комнаты в отеле «Л’Эр», из которого выпали все винты, кроме одного, и все движения нужно выполнять в обратном порядке. Я закрываю, чтобы открыть, и открываю, чтобы закрыть…
Немецкий школьный учитель тоже сидит сегодня вечером с нами на крыше. Уже семь лет он проводит свой отпуск в Сахаре и развлекается тем, чтобы забираться как можно дальше на юг до тех пор, пока не придёт время возвращаться домой. Завтра он сядет на автобус до Ниамея и полетит домой в Германию, где, как сообщает нам его потрескивающий транзистор, неонацисты почти каждую ночь нападают на лагеря беженцев. В Швеции тоже подожгли кварталы беженцев. В Париже Ле Пен выступает с первомайской речью…
«Я слушал его, — говорит французский инженер, работающий на «Мишлене» в Нигерии. — Я считал, что когда фашизм вернётся, он вырядится в яркие, приветливые цвета, так что его будет трудно узнать. Я не думал, что он снова придёт в коричневой рубашке и чёрной коже.
Я не думал, что он будет бритым наголо, будет носить свастику на груди и одеваться в сапоги и офицерскую портупею. Я не думал, что он будет называть себя «национальным и социальным».
Но именно так узнаваемо фашизм и возвращается, с гордостью за своё нацистское прошлое. Всё тот же рёв после каждой фразы лидера. Всё та же ненависть к чужакам. Та же готовность к насилию. То же уязвлённое мужское достоинство.
«И та же почва, — говорит немец. — После войны
Преимущества соблазнительны. Уровень безработицы в 5, 10, 15 или 20 % даёт нанимателям огромный перевес. Рабочая сила стоит на цыпочках и жаждет своей эксплуатации.
Конечно, можно ожидать некоторый экстремизм среди крайне правых — евреям и неграм может не поздоровиться, — но, чёрт возьми, во всяком случае, у людей не будет этого наглого чувства успокоенности, что в любой момент они могут найти другую работу!
И это только начало. Огромные массы безработных — на другой стороне европейской Рио-Гранде, в Азии и Африке. Увидите, что будет, когда они хлынут, говорит немец. Подождите, когда эта граница упадёт так же, как упала Стена, и всё станет одним огромным рынком труда. Кто тогда выиграет на выборах?
Высвобождаемое пространство Пангерманского союза обрело более широкое звучание, когда на рубеже веков Ратцель переименовал его в Lebensraum, «жизненное пространство».
Географ Ратцель изначально был зоологом. В понятии «жизненного пространства» он свёл воедино биологическую теорию жизни с географической теорией пространства в новой теории, начинённой политической взрывчаткой.
Между нескончаемым движением жизни и неизменностью земного пространства «Жизненном пространстве» (Lebensraum (1901; в книжной форме: 1904)).
С тех пор, как жизнь впервые достигла пределов пространства, жизнь всегда боролась за него с жизнью.
То, что называется борьбой за существование, на самом деле является борьбой за пространство. Настоящую «нехватку пространства» мы яснее всего видим у животных, живущих вместе колониями. Кто первый пришёл — всегда занимает лучшие места, кто опоздал — должен довольствоваться худшими. У потомства последних смертность выше, их земля усеяна сотнями трупов.
Тот же оборот события принимают и в человеческой жизни, утверждает Ратцель. Его читатели знали, на что он намекает. Германия была среди опоздавших европейских наций. В мире, который колониальные державы уже поделили между собой, Германии пришлось довольствоваться худшими местами. Вот почему дети безработных умирают в Берлине и Гамбурге — к такому заключению должен был прийти читатель.
Ещё молодым человеком Ратцель путешествовал по Северной Америке и видел, как боролись за земли белые и индейцы. Эта борьба стала для него парадигмой, к которой он постоянно возвращался.
Несколько сотен тысяч индейцев, деградирующих, перемещённых в неблагоприятные зоны, наблюдали за тем, как европеизируется их континент — люди, животные, растения. Испанцы возводили города и управляли индейцами, которые занимались сельским хозяйством. Немецкие и французские поселенцы в Северной Америке отобрали земли у туземцев и сами стали их обрабатывать. «Результатом этого стала истребительная война, наградой в которой была земля, пространство».