майор. — Заладил одно: «Гитлер капут» — и ни с места.
— Ничего. В дивизии и там дальше заговорит. Сейчас же отправь его в дивизию. Комдив только что звонил, справлялся.
— Так, в трусах, и отправить?
— Найди что-нибудь. Только не красноармейское. — Командир полка ненавидяще обмерил взглядом упитанного немца, пояснил разведчику: — Сорок первый забыть не могу, когда немцы выбрасывались к нам в тыл в красноармейской форме. — Помолчал, вспоминая что-то, и уже другим тоном сказал начштаба: — На разведчиков пиши наградные. На сапера тоже.
Комполка, осатаневший от погребной сырости, подтолкнул локтем лейтенанта-разведчика, вместе вышли из блиндажа. Комаров было меньше, чем вечером. Поляна дымилась росой. Росой, как жемчугом, была унизана и свежая ткань паутины на срубе блиндажа. Подполковник подивился на нее, покрутил носом, потрогал пальцем. Метрах в восьмистах меж деревьев сверкал Дон. Над ним поднимался в молочной дымке обрывистый правый берег. Подполковник зевнул, отряхнул зоревую дрожь. На желтом лице заиграл румянец.
— Наш комдив что-то говорил о Казанцеве. Вместе от границы отходили в сорок первом.
— Это не наш. Наш, видели сами, мальчишка совсем.
— Может быть, может быть. Буду в дивизии — спрошу непременно… Если не забуду. — Подполковник до хруста распрямил свое большое костистое тело, кинул взгляд на сверкающие пятна воды в просветах леса, часового, неохотно полез в блиндаж.
Глава 10
Все несчастье Черкасянского и других донских хуторов состояло в том, что те, кто первыми пришли на эти земли несколько веков назад, облюбовали места именно в среднем течении и большой излучине Дона, которые так нужны были немцам в июньские — июльские дни 1942 года, чтобы выйти к берегам Волги, Сталинграду и там победоносно закончить войну.
Семья Михаила Калмыкова сидела за завтраком. Детишки брали руками из тарелки недозрелые мясистые помидоры слюнявили их и тыкали в солонку, потом осторожно, чтобы не обрызгаться, надкусывали и сосали из них сок.
— Картошку почему не жрете? — Михаил отряхнул клейкую кожуру с пальцев, опустил картофелину в блюдце с постным маслом, аппетитно откусил и, не жуя, выдохнул, чтобы остудить. — Скоро и картошке в мундирах рады будете. Вчера мать последнюю муку подмела в ящике, и неизвестно, где и когда молоть теперь придется.
Жена Михаила, учительница начальной школы, перебирала вишни в ведре, налаживалась варить варенье. В окно с улицы резко постучали.
— Хазаин, выхади!
Михаил замер с раскрытым ртом, из которого шел пар от горячей картошки. Жена уронила в ведро тарелку. Девятилетний Колька, сидевший лицом к окну, сказал тихо:
— Немцы!
— Придется выйти. — Дожевывая горячую картошку, Калмыков вытер масленые пальцы о штаны, вышел во двор.
По пыльной улице, вдоль палисадников и по выгону растянулись длинные артиллерийские упряжки. На лафетах пушек и зарядных ящиках сидели солдаты в черных мундирах. На петлицах поблескивали молнии. Июльское степное солнце поднялось уже высоко, и по улице растекался сухой жар. Во дворах заполошно кричали куры. Солдаты, разморенные ранним зноем, курили, лениво перебрасывались словами.
У самого крыльца на рослом вислозадом жеребце темно-вороной масти сидел немецкий офицер в черном мундире. Из-под загнутого книзу лакированного козырька фуражки с непомерно высокой тульей холодно поблескивали стеклышки пенсне.
У базов на бригадном дворе в сломанном загоне нудились и, по сухому горячему ветерку чувствуя подступающий жар, мотали головами лошади. Их было там много. В последние дни хутор разбогател лошадьми. В степи бродили брошенные и отбившиеся мадьярские, немецкие, русские обозные и кавалерийские лошади. Все они тянулись к людскому жилью и быстро, нюхом, находили конюшни. Офицеру явно нравился высокий гнедой жеребец с тонкими бабками и львиной гривой.
В вербах у реки кукушка хрипловато считала кому-то годы. Михаил потянул носом сыроватую прохладу из-под плетня, жмурясь, ожидающе повернулся к офицеру.
— Как же я поймаю его? — Михаил не сразу понял, чего хочет немец, но и, не зная еще, что ждет его, выгадывал на всякий случай время. Неторопливо, как был без фуражки, направился к базам.
Гнедой издали обнюхал протянутую руку, поводя боками и наставив ухо, вслушался в обещающее и вкрадчивое посвистывание, вскинул голову и, как ветер, понесся вдоль базов. Калмыков приблизился снова. Жеребец подпустил его вплотную, дико и умно кося глазом на протянутую руку и похрапывая, и взвился на дыбы. Казалось, он обдуманно включился в захватывающую и жуткую игру: вихрем проносился за базами, сворачивал на выгон, где стояли артиллерийские упряжки, и, чтобы не лишить человека надежды, снова подлетал к нему и притворно опускал голову, выражая всем видом своим покорность. Калмыков видел его ждущий фиолетовый глаз, нервное подрагивание запотевшей кожи на спине, но, как только протягивал он руку, жеребец всхрапывал, хвост трубой, и все начиналось сначала.
Офицеру, видимо, по вкусу пришлась забава. Он снял с правой руки перчатку, переложил ее в левую, закурил. Губы сморщила улыбка. Солдаты у артиллерийских упряжек снисходительно посмеивались, курили, высказывали замечания. Осторожно, отдернув края занавесок на окнах, выглядывали хуторяне в ближайших домах. Хата Казанцевых была всего за два двора от Калмыкова. Петр Данилович выкашивал как раз во дворе гусиный щавель и подошел с косой к калитке.
Забава длилась около часу. Михаил несколько раз останавливался, но, подстегиваемый резкими, как удары хлыста, окриками, спотыкливой рысцой продолжал свою безуспешную погоню. Наконец он окончательно выбился из сил и вернулся к своему дому. Рубаха на спине потемнела от пота и пыли, выбритое утром до синевы лицо покрылось синюшным налетом удушья, ко лбу липли мокрые волосы.
— Лошид ест болшевик. Не желайт слюжить немецкий армия. — Офицер достал из обшитых кожей штанов золотой портсигар, перегнулся в седле, кожа под ним заскрипела. — Сигарет?
Калмыков, не глядя, взял сигарету, прикурил от протянутой зажигалки. В груди у него хрипело и свистело. Лицо, как облитое, блестело потом. В окно с испугом глядели сыновья; загородив своим коротким телом дверь, на пороге стояла жена.
Офицер бросил окурок, поправился в седле. Тонкие губы потянула серая усмешка.
Калмыков притоптал окурок, убрал волосы со лба. С места не сдвинулся. Мелькнуло белое лицо старшего сына в окне, грузно переступила на заскрипевших ступеньках жена.
— Шнель! — Кожаный стек с проволокой внутри описал в воздухе черную молнию, и рубаха на спине Калмыкова лопнула от левого плеча до правой лопатки, свернулась лоскутьями, как листья на огне. Кожа на спине тоже лопнула, обильно высочилась кровь.
Калмыков вздрогнул всем телом, короткая шея напряглась, окаменела, лицо съежилось в какой-то странной отсутствующей улыбке, словно все, что происходило, совершенно не касалось его. Никто и никогда его пальцем не тронул на глазах детей. Он был для них сильным, смелым человеком, который все может. А сейчас на глазах жены, детей, соседей над ним нагло измывались, топтали душу. В этом было что-то страшно оскорбительное, противоестественное. В широкой груди поднималась слепая неутолимая ярость.
— Не понимайт руски язик! — Новый удар ожег, ослепил болью лицо.
У порога стояла дубовая просмоленная рейка с гвоздями от комбайновского полотна. Никто не успел опомниться, как рейка оказалась в руке Калмыкова. В следующий миг треснул лакированный козырек фуражки, разноцветно брызнули осколки пенсне, а на лице офицера осталась широкая рваная полоса. Лошадь вздыбилась под ним, но Калмыков по-кошачьи изогнулся, поймал ее за поводья, ударил еще и еще,