— Я со своей развелся перед самой войной, — неожиданно выжал из себя скрипуче Шляхов, продолжая думать, наверное, о женщинах, которых видели на станции. — Дочка осталась. Жалко.
Кленов заглянул в налитые чернью тоски глаза Шляхова, сказал:
— Может, она и не стоит, твоя бывшая, чтобы о ней убиваться так?..
— Эх, парень! — Глаза Шляхова налились слезой. Оказывается, они у него добрые, доверчивые, только кажутся свирепыми. — Может, мне боль эта сладкая. Может, у меня и помнить-то больше нечего. Может, она, эта боль, самое лучшее, что у меня осталось и забывать не хочется. Дочку во сне вижу часто. Дурные с бабой мы, а наказали ее, человека, какой и постоять-то за себя не может. Вот оно как. — Шляхов тяжело засопел, привстал, долго крутил цигарку. — Я монтажник. Учился малость. Есть наука такая — сопромат, о пределах прочности железа, дерева. А вот о человеке такой науки нет, и предела прочности человеку, видать, тоже нету. Неси, сколько навалят… Только ты, — выбеленные солнцем ресницы Шляхова запрыгали часто-часто, отвел взгляд в сторону, — молчок. Война несчастливых не любит.
Кленов вспомнил свое безотцовское детство, посоветовал:
— Дочке пиши. Ждет небось отца.
— Смышленая она у меня…
Шляхову хотелось выговориться, теснил плечом, бубнил что-то на ухо. Но его слова, как неживые, сплывались с бесцветным скрипом дерева и мерным покачиванием вагона.
На другой день после прибытия в Челябинск Кленов, капитан Турецкий и еще несколько человек с утра пошли на завод. Несмотря на сизую рань, в цеху, похожем на огромный станционный зал ожидания, грохотало и гремело железо. У стен в два ряда гуськом стояли обутые в гусеницы корпуса Т-34. Над ними, визжа стальными тросами, проплывали краны с башнями на крюках. В разбронированные, обнаженные корпуса ставили моторы, коробки передач, тянули по бортам электропроводку. Черными муравьями ползали рабочие.
Перед танкистами остановился желтолицый сухой старичок; бородка клинышком, на носу очки в железной оправе. Точь-в-точь как в кино старый рабочий.
— Приемщики от части?
— Так точно.
— Подбрось, людей, капитан.
— Много?
— Сколько можешь.
Прошли двое-трое рабочих, поздоровались чинно со старичком: «Панкрату Артемичу».
Загорелые, свежие, сытые, танкисты выгодно отличались от грязных, изголодавшихся рабочих, в большинстве подростков или стариков.
Под черными сводами сборочного цеха плескались синие молнии электросварки, гулко отдавались удары кувалд, на разные голоса звенело и пело железо.
Старичок мастер все так же носился по цеху, никуда не уходил. Жирно блестели мазутом и копотью его впалые щеки, мешки под глазами набрякли, потемнели.
— Заходи в гости, — пригласил он капитана, с которым успел сойтись за день. — Я тоже живу в землянке по соседству с вами. Почитай, харьковские все в землянках. — Лихорадочно блестевшие глаза улыбнулись поверх очков. — Копченая сохатина есть. Угощу…
Одним махом — приехать и получить танки — не вышло. Застряли до осени. Начались дожди, морозы, лег ранний на Урале снег. От случайной помощи в цехах перешли к посменной работе. Не хватало сил смотреть, как валятся с ног от усталости полуголодные подростки и женщины.
Капитан Турецкий вернулся после очередного похода к начальству, швырнул танкошлем на грязный неоструганный стол, с треском уселся на длинную скамейку.
— Что пасмурный такой? — Из-под шинели на нарах в углу высунулось опухшее лицо Кленова. Мучился, не мог уснуть после ночной смены. — Что-нибудь слышал?
— Все старое, — выпрямил спину и уныло отмахнулся Турецкий. Усталые глаза сверкнули зло, дернулся на скамейке. — Нашему сидению тут конца-краю не видно. Осень на дворе, а танки отправляют все куда-то в иные места. Я уже никаким словам не верю. — Снова повернулся к столу, удивленно пожал плечами. Смуглый лоб собрался морщинами. — И на кой ляд нам эта формировка. Дрались бы как люди.
— Сам рвался хоть на недельку.
Кленов выпростал ноги из-под шинели, совком подвинулся к краю нар, поежился от холода. В мутном маленьком оконце у самой земли умирал чахоточный осенний день. От темноты и запаха прелой соломы было еще холоднее. На нарах храпели усталые ребята.
— На Дону все ныли, — заворочался и раскашлялся у печки Лысенков.
— Выспаться хоть разок досыта хотелось. — Турецкий привстал и, повернувшись лицом к Кленову, уронил чугунно-веско: — Ты хоть в госпитале отоспался. Почти год целый. А я от звонка до звонка без смены.
Кленов с треском отодрал лоскут от фуфайки, бросил его к печке. Скулы, как ветром облизало, побелели; канатами вздулись, набухли шрамы на виске.
Турецкий виновато засуетился и, тоже белея в скулах, грубовато и тяжко кашлянул в кулак.
— Ну, извини, Костя. Глупость брякнул. — Вскинул голову, предложил всем: — Давайте к девчатам маханем, что ли? Закисли совсем. Что на завтра откладывать. Одевайтесь. — И потянулся к танкошлему на столе.
— Они тоже дрыхнут. По шестнадцать часов в цеху.
— Вот тудыть твою любовь…
Турецкий сгорбился за столом, слушал, как шуршит солома на нарах, стонут и кашляют спящие. Отмахнулся от плотного полотнища мохорочного дыма.
— На заводе ленинградские есть. Слесаря. — Прикурил, плюнул к захоженному порогу. — А что они могут сказать? Их в декабре прошлого года самолетами в Кущевары вывезли, а оттуда сюда. Год, считай. Да и город такой. Ты где жил в Ленинграде?.. На Обводном?.. Напротив Балтийского вокзала?.. Завтра сходим к ним. Их семеро, что-нибудь да скажут. — Поскреб небритую щеку, вздохнул: — А нас, наверное, все же вышибут скоро. На заводе что ни день — новые планы, и Сталинград с языка не сходит.
— Сталинград сейчас у всех на языке.
На нарах сухо, рвуще закашлялись, и на свет коптилки выдвинулась лохматая голова старшины Лысенкова.
— На ужин опять картошка мороженая. — Лысенков ожесточенно поскреб в затылке, под гимнастеркой на спине. — Костя, кинь портянки. На трубе сушатся.
Кленов подал старшине портянки, набросил на плечи шинель и вышел из землянки. Густая вязкая темнота ударила по глазам. Глухо шумели свою думу сосны. У самой земли полз холод, перекинутый ветрами от полярных льдов через Уральские горы. Вместе с холодом снизу к сердцу поднималось и знобкое сосущее чувство тревоги перед наступающими событиями и полной неизвестностью о доме, матери.
Дверь землянки скрипнула, выпустила Лысенкова (по кашлю угадал).
По лесной просеке заметались желтые снопы света, рассыпались мелкое тарахтение и тяжелые вздохи на ухабах: с завода за ночной сменой танкистов шла полуторка.
Глава 18
В линялой синеве неба глухо прострекотало, будто кто громадный разодрал одежду по швам. С Хоперского шляха, из жгучих облаков пыли, злобно стучали скорострельные пушки, захлебывались крупнокалиберные пулеметы. Небо расцвело черными бородатыми бутонами, блескучий воздух искрестила паутина огненных нитей. Пятерка краснозвездных машин неуклюже ныряла между этими черными бутонами, пробивалась к танковой колонне на шляху.
— Собьют, проклятые. — Галич облизал кончики обсосанных усов. Из-под грязного щитка ладони