Проснулся Андрей поздно от непривычного сухого тепла и тишины. Под окном заорал петух. По потолку рябили зайчики от луж. Яркое солнце заливало мокрый двор, горело на последках снега под плетнем и в бороздах на огороде. На кухне приглушенно гудели голоса.
Прислушался. Грудной ломкий голос заставил вздрогнуть, суетливо зашарил руками штаны.
На кашель вбежала сияющая праздничная Шура. «Ладно. Ладно!» — замахала в хмурое лицо брата.
— Хотя бы сказала. Мне теперь и не умыться.
— Сюда принесу. Может, перевязать помочь? — Шура передернулась вся, видя, как Андрей поправляет бинты на ноге, будто у нее самой отдирали всохшую в рану повязку. — Давай помогу… Пусти, нас учили.
— На ноге все. Руку поправь. Ага! Хорошо, хорошо!
Мать улыбнулась ему от печи, задвигались, закашляли на лавках одетые и в платках женщины, у чугуна с водой дрогнула и прищемила губу изнутри Ольга Горелова. Смуглые щеки ее так и полыхнули нестерпимым жаром истомного беспокойства и страха. Зоркие глаза враз отметили и мыльную пену седины на висках Андрея, и чужие резкие складки в межбровье, и туго обтянутые в морозном загаре скулы. В горле горячим комом застряли слезы, еле удержалась.
Высокий, прямоплечий, золотисто-карие глаза вприщурку, Андрей поздоровался со всеми, хотел скрыть волнение, покраснел, и все, сидевшие на кухне, не сговариваясь, посмотрели на Ольгу, глаза которой, помимо ее воли, открылись еще шире, сияли радостью. Андрею захотелось сказать что-то женщинам. Слова застряли в горле, и он, припадая на правую ногу, вышел во двор.
«Вот он какой у меня сын, полюбуйтесь!» — Румянея морщинистым добрым лицом, горделиво глянула на всех и по-молодому загромыхала у печки ухватами Филипповна.
После завтрака сидели в жарко натопленной горнице. Люди приходили, уходили, говорили про войну, как жили при немцах, итальянцах, про то, как бедуют сейчас, живут письмами-треугольниками, допытывались, как на фронте, как солдаты. Андрей избегал говорить о страшном на войне, но его подталкивали вопросами, и он втягивался в такой разговор.
— Дошли до Харькова. А тут… в окружение попали наши, послали на танках выручать их. Там меня и ссадили.
— Как?
Ольга не спускала дышащих зрачков с Андрея, сглатывала сухо. Слушая Андрея, она думала не о попавших в окружение солдатах и танках, посланных им на выручку, а о лютом морозе, темноте, снегах, жалела Андрея и страдала сама, пугалась и переспрашивала непонятное ей.
Андрей украдкой отмечал перемены в Ольге: округлилась в плечах, груди волнующе-женственно пополнели. И с лица сменилась, будто новое понесла в себе что-то.
— Очень просто. — Ноздри Андрея шевельнулись, потянул в себя тепло, придвинулся со стулом и прижался спиной к горячему стояку печи. — Холод выходит из меня, — смущенно пояснил свою слабость. — Разрывом снаряда сбросило меня с брони. Очнулся — не ворохнуться. Рука и нога. А мороз!.. Небо — как стекло, аж звенит. Звезды помаргивают, как из проруби. Ну что? Чувствую, заметает меня в сугроб. И не крикнуть: свои или немцы рядом — не знаю. Утром колхозницы нашли меня. Приволокли в село. А тут и наши… окруженцев выводили.
— А если б не колхозницы?
Жесткий рот Андрея изломался, углом поехал на сторону.
— Не знаю. Без «если» на войне не бывает. Там все по-другому переживается.
С улицы доносился шум воды, квохтали на пригреве куры у порога. На ставнях под застрехой шумно дрались воробьи.
— Там получил? — Ольга дотянулась, погладила пальцами ордена и медали на груди Андрея.
— Это за лето сорок второго года. Этот тоже за Дон, а эти, — звякнул двумя медалями, — за разное.
— Скоро вешать некуда будет, братушка.
— Цыц, непутевая! — строго прицыкнула на кухни Филипповна на дочь. — Нехай чистый, да живой вертается.
— Тоже скажете, мама. Скольки приходили: у Андрюшки больше всех.
— Сын Раича, бухгалтера, в герои выбился, — заметила постно Марья Ейбогина, убрала подсолнечную лузгу с губ. Своих в армии у нее никого не было, но она тоже прошла с бабами послушать.
— Толик, Толик? — снова отозвалась Филипповна.
— В газетах было. Юрин в правление приносил. За Сталинград.
— А отец?.. Мать со стыда с младшим уехала куда-то.
— Она же сама, сука, и сгубила мужика, к немцам толкнула его.
Ухватились бабы за свежую тему.
Под окнами протопали три женщины. В платках, фуфайках. Вошли Лукерья Куликова, Варвара Лещенкова, баба Ворониха. Остро запахло простором полей, сырым ветром, талой землей.
— Кажись, кажись, вояка!.. Понахватал! Ростом в деда Данила… Лепи хату новую, Филипповна. Не влезе! Ей-бо! Не влезе!..
Пришли Галич, старик Воронов. Еще мужики и бабы.
— Терпи, Петрович, атаманом будешь. Солдат дома зараз, как христов день.
— Своих не встречал там?
— Насовсем аль как?
— Насовсем, пока выздоровлю.
Андрея теснили вопросами, душили табачищем. Он только на стуле ерзал, спиной снимал побелку со стояка печи. Мужиков интересовала война, политика, женщин — еда, стирка, жаловались на отбившихся от рук детишек, разорение хозяйства.
— Балакают, минер ты?.. А то у нас бабы мины сымают. Поля запаскужены, едят его мухи. Пахать — и не выехать.
— Никак рехнулся, Селиверстыч! — наседкой накинулась Филипповна на Галича. — Отец в поле гонит, учетчиком в бригаду, ты — на мины. Ему по хате не пройтись, и рука подвязана.
— Нам нехай покаже и не лезе сам.
— Ты, Филипповна, гордись сыном. Ишь понацеплял на обе стороны.
— Зараз дома здорово не засидишься.
— А вот и хозяин гребется… Магарыч, Данилыч! — оглушили, не дали порог переступить.
— У тебя, Галич, нос на горькое, как у собаки на ветер.
— Не, не, шуткой не отбояришься!
— Не противься, Данилыч! Такое дело — помогаем!
Воронов и Галич достали по бутылке. Добыла бутылку из-за пазухи и Варвара Лещенкова.
— Нагрела, чертова баба. — Галич услужливо помог Варваре поставить бутылку на стол.
— Не пей. Нам больше останется, — остудила Галича Варвара.
Над синью полей, за курганами, дотлевала малиновая полоска зари, когда Андрей сумел выйти во двор хлебнуть свежего воздуха. В поднебесье отдавался гул воды по ярам, под застрехой никак не могли угомониться опьяневшие за день от тепла воробьи.
Выскользнула на крыльцо и Ольга. С самого утра она тоже не выходила из хаты, стерегла. Оберегая руку, прижалась, задрожала. Он обнял ее здоровой рукой. Оба волновались, дышали часто.
— Андрюшенька, Андрюша! — Не стыдясь, горячая, прижималась она все крепче. — Андрюшенька! — Горло перехватывало, не могла говорить, гладила больную руку и тянулась свежими губами к его губам. — Так и не поговорили. Приходи к нам. Будет только бабушка. Мама с папой на два дня в гости уехали. О-ох! Как же я соскучилась по тебе! Ну почему ты такой? Откуда взялся? Никто, никто, Андрюшенька милый, кроме тебя. Ох! — Прижалась, оттолкнулась. — Одна буду. Смотри! — И, мелко стуча каблуками, побежала, шурша полами шубы.
Вязкая, как закрутевшая грязь, темнота весенних ночей кончилась скоро. Ночи стали светлее: снизу