Сюниха запнулся перед необходимостью обсуждать намерения и поступки великой государыни. Оберегая благополучие своего заведения, он усвоил благоразумную привычку никогда не думать о царствующих особах ничего такого, что нельзя было бы произнести вслух.
— Государыня велела искать названного отца у меня в харчевне, — сказал Синюха с нажимом, который выражал одновременно и соответственную персоне почтительность, и предостережение собеседнику, и даже — нельзя исключить! — некий верноподданный укор по отношению к самой государыне.
Ананья не колебался — решаться нужно было в одно мгновение.
— Ну что же… — многообещающе начал он. — Тогда нет надобности скрывать истину.
— Вы можете меня выручить? — в изумлении пролепетал несчастный кабатчик.
— Я откроюсь государыне при личной встрече, — многозначительно отвечал Ананья.
Но Синюху и не нужно было особенно водить за нос, он и так уж потерял голову.
— Спаси господь! — с чувством сказал он. — Вы благородный человек. Если когда-нибудь вам понадобятся мои услуги… Люди должны выручать друг друга.
— Передайте государыне, что Поплева ждет ее в своем скромном жилище. Давно ждет! — повысив голос, чтобы слышно было внизу в зале, добавил Ананья вослед кабатчику.
Кряхтя и прихрамывая, Ананья поднялся в свою коморку и краем глаза выглянул на улицу, где началась та особая суматоха и беготня, которая предшествует появлению царствующих особ. Снова схватил он пострадавший недавно палец, но не остановился на нем, а перебрался на другой, легонько помучивая. И замер с неподвижным взглядом. И медленно-медленно, с томительной вкрадчивостью опустился на грязное лоскутное одеяло, которое покрывало кровать под резным навесом, — единственную роскошь убогого помещения.
Среди примечательных свойств этого малопочтенного человека имелось одно наиболее удивительное: в крайне трудных, безнадежных, по сути, обстоятельствах Ананья сохранял преданность потерпевшему крушение хозяину. Может статься, имелось тут нечто собачье — не рассуждающее: он попал однажды под воздействие сильной личности и уже не мог освободиться от обаяния величия и могущества, даже когда они сгинули. Как бы там ни было, Ананья нисколько не заблуждался относительно размеров постигшего хозяина поражения и со стоическим мужеством поддерживал обреченного Рукосила-Лжевидохина в его потугах противостоять судьбе.
Малую долю часа назад, посылая впавшему в ничтожество чародею торопливое известие о собственной гибели, Ананья исполнял долг, как он его понимал. Не имея, между прочим, уверенности, что почтовое перышко дойдет по назначению — разыщет в дебрях Черного леса живого еще хозяина, а не будет кружиться над брошенным едулопами телом. Отправляясь в столицу, Ананья оставил Лжевидохина в обычном его состоянии — очень плохом. Не хуже, чем полгода назад, но хуже и не могло быть. В часы просветления Лжевидохин обнаруживал цепкий, склонный к озлобленной живости ум. Немощное тело, однако, не повиновалось ему так, как мстительная и жадная мысль — большую часть дня оборотень стонал на носилках, которые таскали на себе четыре отборных едулопа, голые буро-зеленые обалдуи со скошенными лбами.
Все обернулось против Рукосила. Судьба медленно удушала его, время от времени ослабляя свои объятия для того только, чтобы несчастный напрягал последние силы на пути к всеконечной гибели.
Растеряв власть, могущество и здоровье, Лжевидохин не имел и пристанища, которым может похвастаться последний бедняк. Преследуемый разведчиками пигаликов, оборотень пребывал в беспрестанных, затянувшихся, как перемежающийся кошмар, бегах, меняя одно убежище на другое. К исходу зимы он оказался в непроходимых чащах леса, который спускается с высочайших вершин Чжарэнга и обволакивает своей мрачной сенью истоки Белой. Зловещие, полные нечисти места эти, гибельные для человека и для пигалика, укрыли оборотня с его мерзавцами. Суровая зима скостила и без того немногочисленную свиту чародея. В глубоких сугробах Чернолесья полегли десятки побитых морозом едулопов, они замерзли без надежды пустить по весне ростки.
Зимой Ананья отморозил ноги. Помертвелый от усталости и отчаяния, он хватался за край носилок, когда проваливался в снег, оскальзывался на льду, путался в твердых, как камни, корнях и спотыкался в нагромождениях скал. Он тащился рядом с умирающим чародеем, принимая на себя несправедливую раздражительность и припадки дурной озлобленности — как единственный собеседник Лжевидохина, не считая едулопов, с их несколькими сотнями воющих и лающих словоподражаний. Ананья прятал глаза, опасаясь выдать застывшую в них тоску. Стоически равнодушный, он оберегал обольщения хозяина, который, колыхаясь на убогих носилках, пускался в надоедливые рассуждения о своих расчетах и замыслах.
По правде говоря, единственной надеждой чародея оставалась негодная и пустая девчонка. Известие о невероятном успехе прежней Рукосиловой приспешницы, Чепчуговой дочери Зимки, они получили только на исходе зимы. Лжевидохин пришел в болезненное возбуждение.
— Верно ж я рассчитал! С умом, с умом сделано! — говорил он о себе, кашляя и отхаркиваясь. — Нет, нет, есть и размах, и предвидение: двинул одну, подставил другую… Изящное решение, сильный ход! Ставленники мои становятся государями — где же место того, кто ставит? А? Выше! Еще выше! — задыхался он морозным воздухом заснеженного леса на дергано качающихся носилках, которые волокли измученные, обмороженные, покрытые страшными струпьями едулопы. — Выше! И еще выше! — хихикал он под иссиня- черным небом, вместилищем ледяных ветров. Временами из завываний пустоты рождались заряды снежной сечки.
Добравшись по весне в столицу, Ананья скоро убедился, что не имеет ни малейшей возможности принудить к повиновению ставшую Золотинкой Зимку. Вздорная девчонка заартачилась и возымела намерение избегать своего подельника. Чем можно было ее запугать? Разоблачением? Трезво обдумывая положение, Ананья понимал, что едва ли удастся привести такую угрозу в исполнение. Влюбленный Юлий не поверит наветам проходимца, когда любимая прибегнет к доступным ей доводам. Доводы любимой так выгодно отличаются от всего, что имеет на вооружении подручник мстительного и лживого оборотня.
С проницательностью изверившегося человека Ананья понимал, что дело Рукосила, его, Ананьи, дело, изначально уже проиграно. Если только Зимка-Лжезолотинка не запутается сама, последовательно избегая ведущих к спасению путей.
И он прекрасно понимал, что решился на отчаянный шаг, когда вышел из тени, оказавшись среди преданных государыне и отлично оснащенных для убийства людей.
Чего, однако, не знал готовый ко всему Ананья, так это того, что отправленное им в отчаянной спешке почтовое перышко уже получено — прежде всякого срока и вероятия! Порхнувши ввысь, перышко полетело над чересполосицей крыш, над трубами и шпилями, над узкими щелями улиц и ямами дворов. И скоро начало снижаться… На улице Варварке, на Посольском дворе, где высился просторный особняк под черепичной кровлей, предназначенный для приема зарубежных гостей, чудесное письмо скользнуло в предусмотрительно открытое оконце.
Здесь поджидал маленький стриженый человечек в очках. Как всякий уважающий себя пигалик он не терял зря времени и, обреченный на скучное дежурство, занимал себя двумя делами сразу: читал толстую умную книгу и, не отрываясь от нее, расчесывал мокрым гребнем непокорный мальчишеский вихор на макушке. Опустившееся на стол перышко заставило его бросить оба занятия сразу.
Вот что содержало в себе проступившее на заранее приготовленном листе бумаги послание:
«Государь мой Рукосил! Обложен дворцовой стражей в харчевне «Красавица». Вчера снова пытался связаться с З. И это ответ. Верно, это Н. предал. Прощайте. Травеня 2 день, 7 час пополудни».
Подписи не было, но принявший сообщение пигалик и не нуждался в ней. Точно так же без всякой подписи опознал бы руку своего приспешника и Рукосил, если бы своим чередом получил письмо через пятьдесят два часа после отправки. Да только случай-то был уж больно спешный, чтобы полагаться на обычную медлительную переписку, потому-то пигалики, надо полагать, и сократили столь далекий путь, замкнув его на себя.
Очкастый товарищ Буяна еще разбирал поспешные строки Ананьи, когда слуха последнего коснулись звуки бойко взыгравших скрипок, припадочно заколотились барабаны и завыли волынки — это шествовала