крышами семиярусную, сплошь составленную из сквозных окон и арок башню соборной церкви. Он стал держать на примету, не обольщаясь более барабанами и придурочными выкликами глашатаев.

В конце концов он был вознагражден за упорство и выбрался на просторную площадь, посреди которой, окруженный порядочной толпой зевак, завывал государев вестник.

— …И тому доброму человеку, что сообщит нам о судьбе названного отца нашего любезного и досточтимого Поплевы, положена будет щедрая наша награда! — заключил возвышавшийся над толпой дородный мужчина в высокой круглой шапке с пером. Он мало походил на известного Поплеве колобжегского глашатая, превосходя своего городового товарища настолько, насколько столица вообще превосходит по всем признакам прочие города и веси страны. Это был хорошо одетый, представительный господин с окладистой бородой, роскошными усами и необыкновенно зычным, переливчатым голосом — особым, столичным голосом, вероятно.

Презирая любопытство зевак всей своей важной повадкой, (что было даже и удивительно, если принять во внимание, что это были все ж таки как никак столичные зеваки), глашатай принялся скатывать лист, потом небрежно ударил в заброшенный на бедро барабан.

— Я могу сообщить о судьбе досточтимого Поплевы! — запыхавшись от спешки, воскликнул Поплева.

Дородный глашатай без всякого одобрения оглядел всклокоченного самозванца с мертвым телом пьяного человека на закорках.

— Ты можешь сообщить о судьбе названного отца нашего? — уточнил он тем же раскатистым голосом и вернулся взглядом к дохло повисшему головой Ананье.

— Могу! — подтвердил Поплева, полагая более безопасным и надежным выступать в качестве свидетеля и доносчика, чем самого Поплевы.

— Возлюбленного тестя нашего? — спросил глашатай, нисколько не смягчаясь.

— Надо полагать, возлюбленного, — пробормотал Поплева.

— Почтенным ремеслом которого был вольный промысел морской рыбы? — придирчиво продолжал глашатай, не минуя взглядом безжизненного тела Ананьи.

— Он был рыбак, — подтвердил Поплева, испытывая известную неловкость говорить о себе самом в прошедшем времени.

Но глашатай удовлетворился этим, оставив сомнения при себе.

— Тогда пойдем, — сказал он, не особенно примиренный. Внутренние возражения его выдавали брезгливая складка губ и важный поворот головы. А более всего сказывались они в том, что глашатай ни разу не обернулся на спутника, пока не пришли они все к тому же Чаплинову дому, где стояла у подъезда стража, пропустившая и глашатая, и Поплеву, и даже совершенно не уместного во дворце мертвяка.

Тем временем встревоженный донельзя Дивей ожидал государыню, чтобы шепнуть ей два-три слова наедине.

Что? — заглянул он в очередной раз в преддверье библиотеки, где томились две девушки и неизвестный Дивею придворный чин. Сенная девушка Лизавета, на которой остановил он вопрошающий взор, оглянулась на подругу и поднялась к выходу, стараясь не выказывать того удушливого волнения, которое вызывало у нее появление молодого окольничего. Она нашла его в боковой комнате, где Дивей нетерпеливо ощипывал растрескавшийся лист фикуса.

— У государя на коленях, — молвила Лизавета, обратив к юноше свое округлое лицо. И добавила, предупреждая вопрос: — Только что я глядела. Целуются. Я не могу соваться туда каждый час.

Полнолицая красавица с налитыми плечами, Лизавета носила тяжелые свободные платья, открытые на груди и на спине, а голову венчала округлым тюрбаном горячего багряного цвета, особый жар которому придавало золотое шитье.

— Ты должна мне помочь, — сказал Дивей, отворачиваясь. — Я должен видеть государыню тотчас, как только станет возможно.

В ухватках его сказывалась готовность свернуть на свое всякий час и в любом месте разговора.

— Но что случилось? — спросила она низким, теплых оттенков голосом. Дивей не отвечал, пощипывая фикус. А девушка перебирала гриф и деку круглой мандолины, которую прихватила с собой, когда покидала библиотечные сени. — Ты уже не любишь меня? — сказала она с каким-то непостижимым простодушным удивлением.

Дивей раздраженно покосился на мандолину, слабенький звук случайно тренькнувшей струны заставил его передернуть плечами.

— Тогда на празднике в Попелянах… Не знаю, я готова была княгиню убить, — сообщила Лизавета все с тем же, никогда, казалось, не изменявшим ей добродушием.

— Напрасно. В высшей степени неосмотрительно. Это было бы государственное преступление, — возразил Дивей, бросив недобрый взгляд на мандолину.

И еще погодя юноша болезненно вздрогнул, но не от мандолины уже, от поцелуя — от едва слышного, исподтишка прикосновения влажных губ — в шею.

— Я в опасности, — сказал Дивей, помолчав в ожидании нового поцелуя. — В большой беде. Не удивлюсь, если и жизнь моя под угрозой.

Жалобно брякнула мандолина, выскользнув из расслабленных рук.

И почти тотчас тихо приотворилась дверь, впустив круглую голову с острыми усами — это был Бибич, дворянин окольничего Дивея.

— Государь мой! — сказал он зловещим полушепотом. — Этот человек… — последовала жуткая, но невразумительная гримаса, — здесь! И он принес на спине того… А тот… хуже некуда.

Дивей невнятно выругался.

— Глянь государыню, — нетерпимым тоном велел он Лизавете, и бедная девушка не посмела ослушаться. Оставив шептавшихся мужчин, она заторопилась к выходу, но Дивей снова настиг ее на пороге: — Государь не должен знать, что я здесь! — предупредил он таким трагическим голосом, что девушка разве не пошатнулась.

Лизавета готова была на крайность, но не было ни малейшей возможности обменяться с государыней взглядом. Золотинка не слезала с колен, а Юлий отвечал ей блуждающей улыбкой, не замечая, как онемели ноги. На рабочем столе его лежали вразброс бумаги пигаликов.

Лжезолотинка встряхнула головой, обмахнув мужа щекотным потоком золотых волос, и припала на грудь:

— Юлька! Ага! Юлька! Лебедь мне все сказала, теперь уж знаю! Я тоже буду звать тебя Юлька! — и она залилась звонким, самозабвенным хохотом. — Да, решено! Буду звать тебя Юлька! Ю-юлька!

Кое-как справилась она с новым приступом смешливости и принялась терзать волосы мужа, взъерошивая их, как потоптанную траву.

— А Лебедь пусть не зовет! Издам указ, чтобы никто-никто не смел называть тебя Юлькой! Никакие Лебеди, никакие гуси, куры и утки! Нечего! Хватит! Пришло мое время и Юлька мой!

От смеха переходила она к забавной важности, а Юлий, мимолетно поморщившись от усталости в коленях, бережно пересаживал Золотинку и слушал, застыв лицом, словно ему нужно было сдерживаться, чтобы не размякнуть в счастливой и глупой улыбке.

— И велю глашатаям, — чеканила она с вновь прорезавшейся строгостью, — чтобы объявили по площадям, на торгу и на перекрестках, по кабакам, чтобы кликали не по один день. И весь народ чтобы, сколько его ни есть, зарубил себе на носу строго-настрого. Под страхом жесточа-айшего, — протянула она со сладострастием, — жесточайшего наказания! Вот. Пусть все усвоят, что никто не может называть тебя Юлькой. Никто, кроме меня! Никто, чтобы и думать не смел, про себя даже: Юлька! Что в самом деле?! Я запрещаю!

Бумаги пигаликов, однако, не были забыты вовсе, и Юлий под градом упоительных поцелуев косил взглядом на расползающиеся по столу строчки — целые полчища выстроенных в колонны строчек, от которых холодело на душе и замирал смех.

— Ты и вправду дала пигаликам обещание? — спросил он невпопад. Золотинка изменилась в лице… и

Вы читаете Побег
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×