супруги ночуют раздельно, залезла к Нуте в постель и там уютно устроилась.
Войско и весь разношерстный сброд тянулись короткими переходами не спеша. Говорили, что наследник писал отцу, великому государю Любомиру, и получил ответ, вполне благожелательный, и что все недоразумения разрешились. В том смысле, вероятно, что великий государь Любомир и наследник Юлий обошли молчанием главную статью разногласий — Милицу. Но она была, Милица, великая мачеха. Разоблаченная ведьма, проклятый принародно оборотень. Она вернулась, воспользовавшись первой же оплошностью престарелого государя, чтобы возвратить себе его дряблое сердце и вместе с ним ложе, престол и власть. И если Любомир умалчивал об этом общеизвестном событии, то потому, вероятно, что испытывал в глубине души нечто вроде смущения. Почтительный сын не смел тревожить отцовскую совесть. Это нужно было понимать так, что он смирился.
Но вооруженные толпы, возраставшие в числе по мере того, как медлительный поход приближался к Толпеню, понимали намерения наследника как-то по-своему. Ничем иным нельзя было объяснить разудалое зубоскальство у костров, оскорбительные для чести Любомира и Милицы запевки и словечки — непонятно с чего возникшее ощущение победы в не бывшей еще битве.
Явственно ощущавшийся в войсках дух отваги замещал порядок. При всякой попытке распределить людей по полкам концы не сходились. Так, ставши у моста через реку, Юлий насчитал в течение часа четыре тысячи вооруженных людей, но во всех пяти наличных полках по отчетам начальников не набиралось и полутора тысяч ратников.
— Остальные миродеры. Бездомные собаки войны — миродеры, — сумрачно заметил Чеглок, наблюдая застеленную пылью дорогу. Там, где прошли войска, далеко за речкой над синей чертой леса поднимался ленивый туман, который походил и на дым.
— Что горит? — спросил Юлий, сдерживая чалого иноходца. Юлий был в легких доспехах без шлема, а спутники его, воевода Чеглок, полковники и полуполковники вовсе не имели на себе лат. Вокруг пестрели легкомысленные кафтаны с весьма уместными при жаре разрезами и шляпы cо свисающими с них перьями. Нигде вообще на дороге не видно было людей в кольчугах и латах — тяжелое железо, а также щиты и копья везли обозом. Из тарабарской военной истории Юлий знал, что такая беспечность — верный признак грядущего поражения. Однако он ничего не сказал полковникам.
— Что горит? — повторил он, присматриваясь к далеким дымам.
— Чему там гореть? — буркнул кто-то из спутников.
И в самом деле, чему там было гореть, кроме двух деревушек на лесных росчистях? Юлий нахмурился, уголки губ подернулись, но настаивать на дальнейшем разбирательстве не стал.
— Как навести порядок? — повернулся он к боярину Чеглоку.
Седой вельможа с обманчивой внешностью простоватого мужика — здоровые щеки, нос картошкой, густые разросшиеся брови, которых никогда не касались щипчики цирюльника — имел готовый ответ:
— Повесить пятьдесят человек, государь.
— Почему ж именно пятьдесят?
— Вряд ли вам будет по силам повесить пятьсот.
Юлий вскинул глаза. Взгляд его выражал укор, которого даже Чеглок, давно огрузневший душой и телом царедворец, не мог не почувствовать. Впрочем, умение читать в сердцах государей всегда входило в число обязательных учебных предметов для придворных, а Чеглок уж был далеко не школьник. Последние дни и недели боярин присматривался к наследнику со все возрастающим удовольствием.
— Государь, — негромко молвил он, оглянувшись так, что полковники сразу же сообразили придержать коней, — государь, — повторил он, когда спутники отстали, — люди пойдут за вами, если поверят, что вы готовы идти до конца. Они ждут, что вы снимите с них груз сомнений, неопределенности, да и совести тоже. Да — совести. Это участь вождя — все принять на себя. Разъяснить народу, что хорошо и что плохо, и принять ответственность за преступления — свои и чужие. Мало сказать двойная ноша — стократная.
— Я понял. А кто снимет с меня мои грехи? Тяжесть преступлений, которую вы хотите на меня навьючить?
— Они и снимут.
— Кто?
— Да они же — толпа. Они простят вам все за успех.
Юлий сдернул светлую шапочку с пером, обмахнул ею испарину с лица и натянул ее снова, еще плотнее, на самый лоб.
— Чеглок! Я не буду воевать с собственным отцом. Ни при каких обстоятельствах.
— Я это уже понял, государь, — вздохнул Чеглок. Они встретились взглядами, юноша и матерый, почти седой мужчина: посмотрели так, словно не было между ними пропасти в тридцать лет. — Только прошу вас, государь, — молвил воевода, еще раз оглянувшись на отставших спутников, — не говорите об этом никому, кроме меня.
Юлий хмыкнул, не удивившись просьбе.
— Боюсь, Чеглок, вы ошиблись, если сделали на меня ставку.
— Поживем — увидим.
Государственные заботы тем временем не занимали княгиню Нуту и ее нежную подругу Золотинку. Занятые собой или, что то же, друг дружкой, они не имели времени отвлекаться и, конечно же, не могли облегчить невысказанных сомнений Юлия. Если случалось им оглянуться на широкий и беспокойный мир, успевали заметить за недосугом лишь самые объемистые предметы.
Вроде большой белой кареты восьмериком, что подкатила к войсковому стану на исходе четвертой недели похода. Карета прибыла из столицы.
Кони стали, проворные гайдуки разложили подножку, и тогда, глянув по сторонам, бледный, как от морской болезни, выбрался на волю из атласного чрева колымаги молодой человек в черном.
Наряд его составлял пышный, с широкими плечами полукафтан черного бархата и черные чулки под самый пах, шею обнимал узенький воротник накрахмаленного полотна. Вместо меча или другого оружия юноша имел для обороны от мирских напастей свисающие из-за пояса четки.
Рудого цвета кораллы на тесьме, увязанной в золотое колесо Рода, составляли единственный предмет роскоши, который позволил себе прибывший. Если не считать, конечно же, похожей на исполинское изделие ювелира резной кареты — предмета слишком громоздкого, чтобы он попадал в поле зрения благочестивого юноши, который редко отрывал взор от земли. Из тех же соображений не следовало, очевидно, принимать во внимание наряженных в желто-зеленый атлас вершников, внушительного кучера, природное величие которого усугублялось высоченным снопом павлиньих перьев на голове. Не шла в счет серебряная сбруя и великолепные жеребцы из великокняжеской конюшни. Словом, бледный молодой человек с припухлыми веками и вялым подбородком, избегая роскоши, не поднимал глаз.
Это был младший брат Юлия, сын великого князя Любомира Святополк. Ступив на твердую землю, он обтер кисти рук друг о друга, — так тщательно и неторопливо, что в этом случайном как будто движении угадывалось нечто от ощущения греховной нечистоплотности. Потом оглядел стоящий на дороге и по обочинам ее в потоптанной пшенице обоз и тогда уже, распознав в толпе брата, направился к нему, улыбаясь тоненькими морщинками.
Люди Юлия и спешившаяся свита Святополка отступили, чтобы не мешать родственному свиданию, а когда гость из столицы вручил брату письмо и тот взломал печать, смолкли последние разговоры. Напрасно, однако, искушенные царедворцы пытались что-либо понять по лицу наследника. Пробежав глазами послание, он безмолвно спрятал бумагу и подвел Святополка к незатейливой повозке, где восседала княгиня Нута и рядом с ней на такой же кожаной подушке волшебница.
Приветствуя Нуту пространными учтивостями, Святополк, однако, не мог удержаться, чтобы раз и другой, словно бы против воли, не глянуть на златовласую ее соседку. И слишком заметно, до неприличия воодушевился, когда получил возможность обратиться к Золотинке непосредственно:
— Сударыня! Толпенский двор гудит, как… как растревоженный улей. Только и говорят, что о чудесном исцелении наследника. Великий государь и великий князь Любомир Третий, напутствуя меня, подчеркнул особо, что считает себя в неоплатном долгу перед той, сударыня, которая сделала… То, что вы