верила. Внутренне сжавшись, она ожидала брезгливой, насмешливой или — ничуть не лучше — сочувственной гримасы… она горела, горели уши, щеки, шея и, кажется, даже ладони.
— Глупышка, — должен был что-нибудь сказать Юлий и сделал попытку усмехнуться. Но, похоже, и сам не понимал уместно ли будет смеяться.
Верно, это было бы самое уместное, но Золотинка ничего, совершенно ничего не понимала, она не способна была соображать.
— Подумаешь, — сказал он еще с некоторой неуверенностью, которую Золотинка тотчас же приняла на свой счет, тогда как Юлий просто не знал, как подступиться в закоченевшей в горе невесте.
Он-то смеялся, но опасался смеяться. Он вообще не знал, какие выражать чувства. И осторожно — словно боялся, что Золотинка укусит за руку, — погладил ее по спине.
— Ты забудешь это? — глухо спросила Золотинка, не оборачиваясь.
Он не удержался от смешка:
— Ну, эти природные явления мне, в общем-то, до некоторой степени известны. Нельзя сказать, чтобы я столкнулся с ними первый раз в жизни.
Похоже, Золотинке не приходилось еще смотреть на дело с такой точки зрения. Она задумалась. То есть, точнее сказать, почувствовала наконец, что способна мыслить. И это походило на вздох после тяжелой, изнурительной болезни. Но возвратиться к непринужденному разговору, как бы там ни было, затруднялась.
Притих и Юлий. Задумался о своем, вспомнив, что и сам уязвим, наверное. Похоже так, потому что некоторое время спустя Золотинка, по-прежнему не оборачиваясь, — не смела она глянуть в глаза любимому — обнаружила, что очутилась в потемках… в вечерних покоях Юлия в Толпене. Она была один раз в этой комнате и теперь как будто узнала. Она подумала спросить точно ли это так, но Юлий — чувствовала она спиной — тоже смешался. Золотинка обернулась — за краем скалы, где была дверь, стояла незнакомая, впрочем, может быть даже, смутно знакомая женщина.
Потупив очи, волоокая красавица протянула книгу… держала книгу на весу, ожидая того, кто ее возьмет. Но никто не брал.
И как ни была Золотинка подавлена собственным несчастьем, она ясно почувствовала нечистое изумление Юлия, который обмер, не желая принимать книгу от непрошеного видения.
— Убрать это все? — сказала Золотинка, шмыгнув носом. Она угадывала, что последующее будет Юлию крайне неприятно.
Судорожно, коротко оглянувшись, Юлий кивнул и еще кивнул и даже повел рукой, безотчетно отрицая видение. Но Золотинка лишний раз убедилась, что, запустив события, ни над чем уже больше не властна. Пока, горестно вздыхая от не изжитого еще срама, силилась она устранить совсем не нужную, никому, как видно, не нужную тут женщину — чувственную красавицу с полной шеей и полной высокой грудью, с тайной истомой в нежном крупных выразительных черт лице и негой трепетно приопущенных ресниц — пока Золотинка в предчувствии нового несчастья напрягалась избавить Юлия и себя от соблазна — Юлий не усидел. Вдруг поднявшись, сделал он шаг и обхватил женщину… Книга упала.
Юлий, что сидел рядом, лишь криво ухмыльнулся и пожал плечами, не способный отозваться на то, что видит, даже малейшим замечанием.
Нужно было отвернуться. Скорей отвернуться. Но Золотинка глядела распахнутыми глазами, как в столбняке.
— Это кто? — прошептала она, не понимая, зачем нужно ей знать кто.
— Милава, — ответил, как огрызнулся, Юлий.
И еще одно, не одно — мучительную череду мгновений спустя, когда те двое, что стонали в объятиях, не замечая онемевших свидетелей, начали валиться на покрытый ковром пол, Юлий сказал делано небрежным и жалким оттого голосом:
— Может, кончим на этом?
— Не знаю, как это сделать, — с какой-то униженной поспешностью отозвалась Золотинка. — Я открыла наши души… Теперь не закрыть.
Словно опомнившись, она резко опустила голову на грудь и зажмурилась. Но не могла не слышать, как шуршат одежды, с шорохом скользит шелк, раздаются подавленные вздохи, невнятные, затонувшие в похоти слова.
Юлий — тот, что на скале, — цедил неразборчивые ругательства и раскачивался, отмахивая кулаком, словно испытывал необоримое побуждение броситься на соперника — на самого себя — того что копался сейчас в завязках, пуговках и застежках сомлевшей женщины.
А Золотинка едва жила, оглушенная до такого мучительного сердцебиения, что должна была упереться в землю и шевелить плечами, чтобы высвободить из тенет сердце.
Раздавленная, она поползла от края пропасти прочь и непонятно как — по ошибке или по извращенной потребности мучаться — вскинула невольно глаза. И то, что увидела: голый зад, раскинутые ноги — заставило ее вскрикнуть, без звука разевая рот… Кинулась ничком на скалу.
«Скорее, скорее, скорее… прекратите… я не могу», — дрожала она в беспамятстве и все вскидывала плечи, чтобы не зашлось, не остановилось схваченное клещами сердце.
Она не понимала времени, ничего, кроме муки. И когда почувствовала руки Юлия — не поняла. Она не сопротивлялась, потому что не понимала. Он пытался приподнять, она поддалась.
Юлий обнимал ее молча и тихо, они прижимались друг к другу, как испуганные, потерявшиеся в лесу дети.
То, что творилось перед скалой, давно кончилось. Может быть, происходило нечто другое. Может быть, многое успело произойти вокруг, меняясь, а они все сидели, обнявшись, перебирали друг друга руками, чтоб захватить покрепче, — просто держали, ничего не замечая вокруг. Вздыхали, соприкасаясь мокрыми щеками, мешая слезы… благодатные слезы… слабый утешительный дождик посреди засухи. Временами кто-нибудь говорил — несколько случайных, но добрых слов. А целоваться не смели, сторонились они поцелуев, как кощунства. Ничего, кроме братских, исполненных внутренней грусти объятий.
Они забыли время. Они не торопили его, зная, что время лечит… лечит, позволяя вздохнуть грудью, осторожно, несильно вздохнуть, так только, чтобы не поднять засевшей на дне души боли.
Светлая печаль не оставляла их, когда они пересмеивались и неясно чему хихикали, наткнувшись случайно в глубинах памяти на маленькую девочку в золотых кудряшках. «Суй лялю!» — говорила малышка, напрасно пытаясь убежать от морской волны, а далеко раскатившаяся пена слизывала нарисованных на твердом мокром песке человечков. Слизывала и растворяла в себе столько раз, сколько девочка успевала рисовать, торопливо вычерчивая палочкой точки, кружочки и черточки, которые должны были одушевить песок жизнью. «Суй лялю!» — говорила она Поплеве, полагая, что большой, всемогущий взрослый нарисует такого ловкого и жизнерадостного человечка, что не слизнет его никакая волна… что, может быть, не слизнет, что нужно повторить опыт в десятый и двадцатый раз, чтобы переупрямить ленивое и равнодушное к судьбе человечков море.
И Юлий сжимал свою девочку, прекрасную девушку с белыми волосами, которая хранила в себе мистическую связь с давно затонувшей в волнах прошлого существом, той славной малышкой, что лепетала свое доверчивое «суй лялю!»
Юлий смотрел на Золотинку просветленными, умытыми грустью глазами, и в этом взгляде было восхищение, была жалость, в которой нуждается все живое, жалость, которая давала ему право и необходимость стать вровень с великой волшебницей Золотинкой, стать рядом, подняться в потребности защитить и уберечь. Потому что это была любовь — возвышающая, исполненная достоинства любовь, та любовь, что невозможна без двух святых чувств: без восхищения и без жалости.
Жалостью перевернулось сердце, еще недавно изнемогавшее под гнетом безысходного, не дающего роздыху восхищения.
Восхищением билось сердце — Юлий ощущал его рядом — Золотинка улыбалась и бледнела, позабыв на устах смятенную улыбку — она проникла в сокровенную память того, кто бился за жизнь брата в наполненной порождениями тьмы башне… Золотинка видела продранные чулки и первый мальчишеский поцелуй… поцелуй, что вернул ей улыбку и краски жизни, потому что мальчишеская любовь княжича и дочки конюха теперь и отныне принадлежала ей, Золотинке. Все это принадлежало ей, все что было с ребенком, с мальчишкой, с юношей, несчастья его, радость и отвага и даже любовь его к дочке конюха тоже была ее —