Я уставился на Робинсона, озадаченный тем, что он стоит ко мне спиной, а лицом, казалось, к пустой стене.
Он держал что-то перед собой. Я не видел, что это, но, судя по хрустящим звукам, какую-то бумагу.
Наконец он пошевелился и начал поворачиваться. Я закрыл глаза, не отважившись вновь иметь с ним дело. Через некоторое время сквозь полуопущенные ресницы я увидел, что Робинсон вновь от меня отвернулся. Я взглянул на то место, где он стоял, и различил дверцу стенного сейфа.
Я снова посмотрел на Робинсона. Он сидел у окна в плетеном кресле и снимал ботинки. В левом углу его рта прилепился потухший окурок сигары. Он уже успел снять сюртук, жилет и галстук. На рукавах его полосатой рубашки я заметил эластичные обручи, держатели которых, похоже, были сделаны из серебра. Металлические части черных подтяжек тоже были похожи на серебряные.
Кресло заскрипело, когда он сбросил второй ботинок – похожий скорее на сапог до щиколотки, – вздохнул и положил ступни в черных носках на табурет. Протянув руку к письменному столу рядом с креслом, он взял изукрашенный серебряный перочинный нож. Открыв его, он принялся чистить ногти кончиком лезвия. В комнате стояла такая тишина, что слышен был слабый скрежет. Я заметил на безымянном пальце правой руки импресарио перстень из черного оникса с рельефной золотой эмблемой.
Мне хотелось осмотреть комнату, но веки опять налились тяжестью. Даже в присутствии Робинсона я ощущал тепло и уют. В конце концов, он лишь делает то, что считает для Элизы наилучшим.
Я стал думать о ее словах, сказанных мне, когда мы стояли за гостиницей, – что она меня ждала. Как это возможно? Ответ казался нереальным, если только человек не верит в экстрасенсорное восприятие. Неужели дело в этом? Я был ошеломлен и в то же время глубоко благодарен. То, что она меня ждала, все меняло, каким бы ни было объяснение. Она еще не могла принять меня в том смысле, как я этого хотел, но, по крайней мере, начало было положено.
Сознание снова от меня ускользало. На этот раз у меня не было мрачных предчувствий. Я был уверен, что, очнувшись, по-прежнему останусь в 1896 году. Уплывая в темноту, я сосредоточился на этой загадке. Неужели все было предопределено? То, что я увидел ее фотографию, влюбился в нее, решил добраться до нее и наконец этого достиг? Могло ли это предопределение сработать только в случае, если было бы уравновешено ее осведомленностью о моем появлении?
Я был в таком состоянии, что вряд ли разрешил бы эту проблему. Она постепенно ускользала от меня, как и сознание в целом.
20 НОЯБРЯ 1896 ГОДА
Я знаю, что сны могут быть отражением ощущений, ибо мне снился водопад, а проснувшись, я услышал за окном шум ливня.
Повернувшись, я посмотрел в окно и увидел пелену воды, низвергающейся с карниза, и услышал глухие удары капель по крыше.
С этими звуками в громкости соревновался храп Робинсона. Я посмотрел на другую кровать. Импресарио заснул одетый, с включенным светом, раскинувшись на спине, как жертва убийства, с широко разверстым ртом, из которого доносился громкий отрывистый храп, напоминающий судорожный рык леопарда. Сигара, которую он держал во рту, лежала теперь на подушке около его головы. Слава богу, когда он заснул, она потухла. Зловещей иронией было бы перенестись в 1896 год для того только, чтобы погибнуть на пожаре.
Я осторожно приподнялся на постели, чтобы не разбудить его. Эта предосторожность была излишней. Робинсон принадлежал к тому типу людей, которые не просыпаются даже во время урагана. Я смотрел на него, припоминая то, как грубо он со мной обошелся. Из-за того, что я о нем прочитал, враждебности я не испытывал. Иногда божественное предвидение может пригодиться.
Вдруг на меня нахлынуло всепоглощающее желание быть с Элизой. Я стал думать, как бы она отреагировала, постучи я в этот час в ее дверь. Конечно же, я понимал, что это невозможно. Такого не допускали нравы того времени – не говоря уже о том, что если бы Робинсон узнал о чем-либо подобном, то попытался бы избить меня до полусмерти.
Но даже и в этот момент меня не отпускало сознание того, как близка она была ко мне после семидесяти пяти лет разлуки. Что она делает в этот момент? Спит ли, уютно свернувшись в теплой постели? Или – надеялся я, бессердечный, – стоит у окна комнаты, глядя на потоки ночного дождя и думая обо мне?
Для того чтобы это узнать, мне надо было только прокрасться из номера и спуститься вниз.
За несколько минут я почти довел себя до умопомешательства, воображая, как она впускает меня к себе в комнату. На ней были – в моем видении – ночная сорочка и пеньюар, и я прижимал ее к себе (в моем видении она сразу же позволила мне это). Я чувствовал прикосновение ее теплого тела. Мы даже поцеловались. У нее были мягкие податливые губы; пальцами она касалась моих плеч. Мы, обнявшись, вошли в ее спальню.
На этом мне удалось отогнать видение, подвергнув себя самобичеванию. «Постепенно, – говорил я себе. – Это 1896 год; не будь идиотом». Я судорожно вздохнул и огляделся по сторонам, чтобы отвлечься.
В этом помогли лежащие на письменном столе вещи Робинсона. Поднявшись, я подошел к столу и взглянул на его открытые часы. Было семь минут четвертого. «Прекрасное время, чтобы стучать в дверь дамы», – Подумал я, уставившись на нарядный корпус часов. Они были золотые, с искусной гравировкой вдоль ободка; в центре фигура льва, но не живого, а каменного – из тех, что стоят перед Нью-Йоркской публичной библиотекой.
Глядя на сюртук Робинсона, переброшенный через спинку стула, я заметил кончик ручки, высовывающийся из внутреннего кармана, и, вытащив ее, к своему удивлению, увидел, что это авторучка. Странно, что я был склонен представлять себе эту эпоху столь примитивной. Меня удивил электрический свет, теперь вот авторучка. В конце концов, это ведь не средние века. Припоминаю, что тогда был даже свой вариант цифровых часов.
Отодвинув стул, я осторожно сел и выдвинул ящик письменного стола. Внутри оказалась пачка почтовой бумаги с эмблемой гостиницы. Убрав в сторону вещи Робинсона – бумажник и серебряный спичечный коробок, – я начал писать по возможности мелкими буквами, используя то, что помнил из пройденного курса скорописи. Мне ведь предстояло многое вспомнить, а бумаги могло не хватить. Кроме того, не хотелось, чтобы кто-то посторонний мог это прочесть.
Я пишу уже несколько часов. Дождь прекратился, и, думаю, уже почти рассвело – небо приобрело сероватый оттенок.