После мучительной ночи начался тяжелый день. Утром пришла Мария Владимировна.
— У нас выбиты все стекла, — глухо сказала она. — Жертв очень много. В штабе всю мебель взрывной волной вдавило в стену…
Кольцо блокады… Окопавшись, фашисты ждали капитуляции города. Осталась одна дорога — через Ладогу, и та обстреливалась день и ночь.
По улицам Ленинграда безмолвно шагал голод. Он проникал всюду. Молчаливее становились люди. Сад совсем затих. Ребята сидели дома. Не слышно сытых, гортанных разговоров голубей. Их давно съели. Не орут и не дерутся кошки. Они тоже пошли в пищу.
Остановились трамваи — люди десятки километров шли пешком па работу. Потухло электричество — люди продолжали крутить станки вручную и снабжали фронт по-прежнему. Замерли водопровод и канализация — люди согревали воду в кочегарках. А если не было воды, шли с ведрами на Неву, на каналы или оттаивали снег.
В два дня мы сожгли оставшиеся от прошлого Нового Года свечи. Ира принесла фитиль. Зажгли коптилку, и она надолго водворилась в квартире. Паек убавили! Сто двадцать пять граммов хлеба на человека в день! Голод.
Давно приучила себя продумывать до конца самые страшные вопросы. Когда знаешь, что может быть, знаешь, как надо поступить, — не испугаешься и не упадешь. Только не допускать поступков, унижающих человека! Лучше смерть!
К смерти я относилась спокойно. Но умереть сейчас, не дождавшись победы?! Увеличить собой число жертв фашизма? Этого я не хотела! Решила: бороться за жизнь, мобилизовать всю волю, всю силу духа.
Необходимо физически работать, давать посильную нагрузку мозгу, нервам. Решенные вопросы привыкла проводить в жизнь. Установила режим.
Вставала рано. Обтиралась холодной водой при двухградусной температуре. Пилила, колола дрова. Топила печь. Носила воду. Лежать позволяла себе только вечером. После физической работы особенно мучил голод. На этот случай от утра оставляла маленький кусочек хлеба… Вечером медленно-медленно жевала его, убеждала себя, что сыта. Но желудок плохо поддавался на убеждению. Он требовал своего.
В руках всего-навсего крохотный кусочек хлеба, совсем маленький — со спичечную коробку — паек целого дня. Кроме воды к нему ничего нет. Посмотрела на ломтик: только два раза откусить… А если бы таких десять кусочков! Нет, целый бы каравай! И можно сразу все съесть… Один бы день быть сытой.
«Не надо мечтать», — строго говорю себе и режу ломтик на три равные части: на утро, на день и на вечер. Хлеб черствый. Таким он кажется выгоднее, и вот тащишься из булочной в булочную, ищешь, где почерствее. А как раньше любила свежий хлеб!
«Не надо думать о раньше»», — внушаю себе. Важно вытерпеть и не съесть преждевременно дольку хлеба. Особенно необходимо сохранить вечернюю.
Сегодня с трудом дотянула до вечера. Уже восемь часов — можно взять вечерний кусочек. Рука задрожала, и, кажется, крошка упала на пол. Взяла коптилку. Ползаю с нею по полу — где крошка, где, где? Вот она! Взяла в рот, нет — грязь! Ползу дальше, каждый уголок исследую. Куда она могла упасть? Шарю, шарю и не нахожу. Выбилась из сил, но остановиться невозможно. Наконец нашла. Проглотила, и стало еще тяжелее — искать больше нечего…
Ира получала первую категорию: двести пятьдесят граммов хлеба. Она хотела делить все пополам. Я просила ее не делать этого. Говорила о тяжелой работе, о потребности молодого организма. Говорила все, что в таких случаях можно сказать. Но попробуйте убедить девушку!
— Я не могу жить, зная, что ты голодаешь, — со слезами в голосе говорила она.
— А я разве могу жить зная, что ты из-за меня гибнешь?
— Когда у тебя были продукты, ты делилась со мной каждой крошкой. Взяла всю работу, все заботы на себя! Ты сохранила мне силы и здоровье. Теперь ты предлагаешь мне есть мой паек, а сама будешь голодать… — взволнованная Ира смотрела на меня в упор.
— Давай, тетя, попробуем прожить вместе на объединенный паек.
— Нет, нет, Ира, — возражала я. — Ты молода, у тебя столько счастья впереди. Я хочу сохранить твою жизнь.
— Если ты умрешь, я тоже не буду жить. Попробуем сохранить обе жизни.
На этом разговор и кончился. Я украдкой подкладывала Ире лишние кусочки хлеба. Однако скоро заметила: Ира делает то же самое.
А по комнатам ходил Неро и скулил, скулил… Кроме похлебки из мерзлых капустных очистков, собака ничего не получала. От истощения она страшно ослабела, поминутно просилась на улицу. Выводить было трудно, и все же приходилось много раз спускаться с лестницы.
Ира ходила в огород выкапывать мерзлые, гнилые капустные очистки.
Наконец Неро не выдержал голодной жизни: съел огромное количество песка, приготовленного для тушения бомб. Его беспрерывно рвало. Худое тело напрягалось от кашля, на губах выступила кровавая пена.
Я сидела на полу, положив голову Неро на колени. Гладила его по костлявой голове. Вытирала слезы с его красных воспаленных глаз. Мне велели его сохранить. Он будет нужен для фронта.
Непонимающий, укоризненный взгляд собаки заставил заплакать.
— Неро! У нас тоже ничего нет. Потерпи, Неро.
Он не понимал. Кашлял еще сильнее, еще печальнее становились глаза. Не выдержала: отломила кусочек хлеба. Он мгновенно его проглотил.
— Эх ты! Хоть бы пожевал…
Немцы захватили Волоколамск, Калинин, Клин. Немцы у самой Москвы. Страшная боль сжимает сердце.
Суровая зима в этом году, не ленинградская! Морозы до сорока градусов и выше. Истощенный голодом организм плохо справляется с зимней стужей. Люди напяливают на себя все, что можно надеть, и не могут согреться. Стараются сгрудиться, в одной комнате живут по нескольку семей. Так легче. Выломают доску из забора, притащат, расколют ее. Затопят печь. Кружком сядут около печурки, вскипятят чай и медленно, медленно пьют. Тепло разливается по всему телу. Какое счастье!
Обычно в такие минуты начинаются рассказы о виденном и слышанном. Страшные это истории. Передают их безразличным, потухшим голосом, коротко, протокольно. Люди не хотят, не могут переживать, чувствовать. Они сами — кандидаты на смерть.
Я стараюсь все, что слышу, запомнить, записать. Это плохо удается. Темны декабрьские дни. Стекла покрыты толстым слоем льда. Кроме коптилки света нет. В голове надо записывать экономно. Материала много, а мозг так истощен. Пишу, а прочитать не могу…
Бомбежка повторяется. К ней прибавился ежедневный по всем районам артиллерийский обстрел. К голоду — холод. Люди на этом страшном фоне сильно меняются. У одних не хватает воли на постоянную, непосильную борьбу. Они опускаются, теряют человеческий облик. Другие наоборот… Страдания их закаляют, они поднимаются до героизма. Кажется, совсем были незначительные, слабенькие, а на глазах вырастают.
В самые страшные минуты у многих сила человеческого духа поднималась на такую высоту, что и другим не было страшно, и все казалось легче…
Я не хочу и не могу забыть о виденных людях… Меня, наверно, не будет в живых. Рукопись переживет меня. Она расскажет о нашей жизни. Все это не выдуманные истории, а правда.
Умер Филонов. Дежуря на чердаке во время тревоги, он простудился. Истощенный организм не мог бороться с болезнью.
Смерть художника поразила соседей. О нем много говорили. Называли его фанатиком, подвижником. Вспоминали последние часы жизни. Товарищи и ученики принесли больному Филонову продукты. Принесенную провизию он отдал жене. Он был уверен, что поправится, говорил об искусстве, а не о болезни.
Большую комнату, полную картин, невозможно было представить без него. Художник все дни