было некого, ранним утром. Ровно через двадцать минут после того, как из достоверных источников стало известно, что Россия одновременно с двух фронтов подверглась атаке с применением оружия массового поражения, и за восемь часов до того, как Киев официально перестал быть столицей Украины. Господи, если бы мы знали… Но мы не знали, и к превеликому бесчестью всех нас, тех, кто доблестно оборонял входы в Укрытие — неприметные металлические двери в вестибюлях известных тебе станций метро — что принесением в жертву сотней тысяч загубленных душ, мы помогали… — голос Василия Андреевича стал тише, поджилки на шее, прежде твердые как спицы, задрожали. — Мы помогали спастись бездарным и бесполезным толстосумам и их капризным детям, воротившим нос даже от запаха свежей древесины, коей были отделаны их пентхаусы. Мы спасли человеческие отбросы, совершенно непригодные для выживания в новом мире, привыкшие все делать чужими руками, и кроме как ворочать денежными переводами не умеющие делать абсолютно ничего. Мы спасли тех, кто не был способен ни держать в руках лопату, ни автомат перезаряжать, ни картошку чистить. Мы были теми глупцами, которые по чьему-то приказу из большого пожара вынесли только никому не нужный мусор. И поэтому у всех нас руки по самую шею в крови, которую никогда и ничем уже не смыть.
— Вы… — Андрей поднял на полковника раскрасневшееся лицо, и впервые за все время беседы в его лице отразилось понимание. Не участие, не соболезнование, не жалость, не уважение к человеку, пережившему тот ад не помутившись рассудком, а именно понимание. Он вдруг понял то, о чем седой полковник никак не хотел говорить. Понял, в какие подробности он не хотел даваться, чтобы не придавать и без того жуткой картине еще большей красочности. Понял, почему воспоминание о выполненном приказе исказило его лицо как внезапная расщелина, вдруг возникшая на городской площади. Понял Андрей и то, что под термином «обеспечить безопасность» в городе, который уже несколько месяцев кряду был залит кровью, обозначало любой ценой не дать никому постороннему проникнуть в Укрытие. А «любой ценой» могло значить только одно — каждого, кто нарушал бы порядок трансфера, следовало безжалостно уничтожать.
А что уж творилось возле тех самых дверей, о которых сказал полковник, Андрею было не сложно представить. Он знал, о каких дверях речь, и, конечно же, знал на каких станциях метро они находились — это были двери в заслонах, тогда еще тщательно замаскированых «под стену» с такой дотошной скрупулезностью, что лишь наметанное око начальника станции по пятнам свежей штукатурки могло распознать истинные размеры входа в Укрытие-2. Там из земли, вокруг вестибюлей станций, до сих пор торчат почерневшие кости тех, кто без всякой надежды пытался прорвать оцепление и попасть в спасительное подземное царство. Тех, кого без предупреждения расстреливали, дабы они не препятствовали зажиревшим вип-персонам благополучно добраться к шлюзу…
И полковника Щукина Андрей увидел. Настолько четко, как бывает виден серебреный диск луны тихой безоблачной ночью. Как он, такой еще молодой, а уже командир полка, подтянутый весь, гладко выбритый, с дерзко вскинутым подбородком и острым, как у высматривающего в поле мелких грызунов орла, взглядом, стоит на неком возвышении вроде трибуны, и глядит на беснующуюся на мостовой толпу, взятую в плотное оцепление. Как он поднимает руку и отдает команду перепуганным и растерянным перед лицом беснующейся от ужаса толпы солдатам срезать каждого, кто прорвет окружение. У ступеней уже лежат сотни две остывающих трупов: мужчины, пожилые женщины, дети. Среди них много детей, ведь им гораздо проще проскочить между удерживающими щиты и умело орудующими кийками бойцами и проскользнуть под днищами бронемашин… Но их никто не жалеет. Дети — уже не будущее, не цветы жизни. Будущего нет, и поэтому они — лишь препятствия, которые следовало незамедлительно удалять. А прибывших под сопровождением конвоя «спасшихся», рискуя попасть под камнепад разъяренной «толпы», самоотверженно прикрывали, взяв в плотное кольцо, солдаты элитных подразделений президентского полка…
— Но почему вы не пускали людей? — наконец озвучил вопрос Андрей.
— Потому что места и припасов в укрытии все равно на всех не хватило бы. Если бы мы пустили их, они бы погибли от удушья или голода уже через пару месяцев. Тем более, кроме «випов» места в укрытии резервировались для специалистов, а среди толпы большинство не имели нужных для выживания знаний и навыков.
— А «толпа»? — впервые проявил интерес к беседе Стахов. — Как она оказалась внутри?
— «Толпа» — это всего лишь остаток от той массы людей, которую мы сдерживали. Это сложно, Илья Никитич — убивать своих: рвущихся к спасению мужчин, беспомощных стариков, рыдающих женщин и перепуганных насмерть детей. Мы больше не могли… Я отдал приказ поднять заслон и пустить хоть сколько-то, кто успеет. Это все, что мы могли сделать для людей. Убитые до сих пор снятся мне, это мой груз на сердце, нести который мне пришлось всю оставшуюся жизнь. Я все отдал бы, чтобы искупить вину перед ними.
Стахов замер, прекратив полировать лезвие ножа о свой китель, и стал похожим на самоубийцу, задумавшегося кончать ли ему с жизнью именно вскрывая вены в локтевом изгибе или, может, выбрать какой-нибудь менее приятный способ. По его спутанной реакции было понятно, что услышанное из уст полковника было для него внове. Он знал, что многотысячная толпа в какой-то момент прорвала оцепление и смела заградотряды, он знал, что это все равно случилось бы, потому что не могли три сотни солдат сопротивляться озверевшей, многотысячной толпе. Но что это произошло преднамеренно, что полковник сознательно допустил, чтобы толпа прорвалась в Укрытие и там еще много лет подряд продолжался тот же хаос, что был на поверхности…
Илья Никитич вспомнил родителей. Строгого отца, начштаба округа, всегда немногословного, пунктуального, требующего от матери чистых рубашек, смотрящего только первую половину новостей и ненавидящего говорить по телефону, но в то же время любящего, заботливого отца и преданного мужа. И мать вспомнил…
Он почему-то подумал, что узнай он эту информацию раньше, да хотя бы в тот самый день, когда его родителей вынесли под простынями, полковник уже был бы нежилец. Но сейчас в его душе уже не пылал огонь мести, скорее это было похоже на давно потухший вулкан, из которого вдруг повалил дым. С другой стороны, нельзя было сказать, что он не оправдывал действий полковника, ведь расстреливать детей ради такой низменной цели, ради прикрытия толстобрюхих ничтожеств, и не сломаться было невозможно. Зная себя, Стахов решил, что он и вовсе отказался бы выполнять такой приказ, приказав своим бойцам отойти. Но кое-что все же засело тупой иглой у него в груди. Почему Щукин молчал? Почему не признался, что добровольно впустил горожан в Укрытие? Ведь те, кому тогда повезло войти, считали, что они сами прорвали оборону. Что пулеметчики прекратили огонь, потому что не могли сдерживать все возрастающую толпу… Как он мог жить, зная, что впущенные им звери убивают, насилуют и грабят сами себя?
— Илья Никитич, — хрустя старыми суставами, Василий Андреевич поднялся и подошел к задумавшемуся комбату, мягко положил руку ему на плечо. — Вы знаете, сколько бы раз я не возвращался к тому дню, в надежде, что хоть в уме попробую сделать что-нибудь не так… и знаете, ничего не получается. Не могу допустить, чтобы заслон закрылся перед теми людьми. Возможно, будь на моем месте кто-то другой…
— Он бы поступил так же, — сказал Стахов, кивнув поникшей головой.
— Да… — полковник на мгновенье показался растерянным. — Спасибо, Илья Никитич. Иногда я думаю, что всего этого мог бы избежать, если б за неделю до тех трагичных событий сел на самолет и вместе со своей женой, двумя детьми и внучкой улетел бы на Тринидад. Но верите, снова — нет. Никуда бы я не полетел. Здесь моя земля, здесь я должен быть, здесь я должен умереть какую бы смерть мне не уготовила судьба.
Какое-то время внутри «коробки» было тихо-тихо. Даже ветер с наружной стороны утих.
— Вот так все и произошло для меня, — с грустью сказал Щукин, став между чинящим самокрутку комбатом и упершим над столом в лоб кулаки Андреем. — Каждый несет свой крест, мужики, каждый отвечает за свои грехи по-разному. Кто-то сходит с ума, кто-то вставляет голову в петлю, кто-то ведет себя так, будто ничего и не случилось, а у кого-то либо осечка, либо отсыревший патрон, либо затвор заклинило. Вот и живет с этим. А ведь хуже наказания и не выдумаешь.
Сколько времени прошло как полковник стих, Андрей определить не мог. Обняв голову, он просидел так неведомо сколько; солнце изрядно припекало затылок, жгло тело сквозь черную форму, но он этого не замечал. Он будто попал в песочные часы и, уставившись вверх немигающим взором, следил, как струятся