песчинки, бегут вниз по матовому стеклу, сыплются ему в глаза, застилая свет и в открытый рот, высушивая безжизненный язык.
Сыплются, сыплются…
— Эй, братишка, чего ты здесь разлегся на столе? Иди в кунг, ляг по-человечески. Твоя ж смена давно закончилась.
Андрей поднял со стола голову и, жмурясь от яркого света, посмотрел на склонившегося над ним бородача. Голова раскалывалась, кровь в висках пульсировала с такой силой, будто там качали вмонтированные гидронасосы, перед глазами проплывали, подпрыгивая разноцветные круги, и Андрею вдруг показалось, что он падает назад.
— Перегрелся, что ли? — с изумлением наблюдая, как Андрей ухватился за края стола, будто тот собирался от него удрать, снова обратился к кому-то бородач.
— Наверное, — послышался знакомый звонкий голос юного сталкера. — Андрюх, ты это чего?
Настороженно оглядевшись, подобно телопортированному из другого места подопытному кролику, Андрей ослабил хватку, отпустил стол и провел рукой по лицу.
— Я в норме, — сказал он, окончательно придя в себя. — А где полковник?
— Какой полковник? — не понял бородач.
— Щукин.
— Не знаю, у себя, наверное. А зачем он тебе?
— А Стахов где?
Бородач повернулся к Саше, но тот лишь пожал плечами.
— Точно перегрелся, — подытожил он. — Иди, отдыхай, боец. Так и мозги сварить недолго.
Он уснул тут же, едва раскалывающаяся голова прикоснулась к подушке, даром что твердой, дурно воняющей перегаром и немытыми волосами. Приятная прохлада внутри фургона, словно целебная живица уняла боль в теле, остудила разгоряченные легкие, успокоила кипящую голову. Сначала Андрей подумывал снять с себя одежду, хлобыстнуться в простыни голышом, но ощутил, что смертельная усталость свалит его с ног раньше, чем он успеет расстегнуть все пуговицы. Уже в полудреме, перед тем, как полностью отключиться, в его мозгу громадным белым буем всплыло: ты забыл на улице свои сапоги и автомат… Хотя автомат это уже вряд ли…
И, погрузившись в сон… он проснулся.
Странно было находить себя словно в чужом теле, сильном, здоровом, дышать во все легкие, не закашливаясь, не чувствуя на языке неприятный металлический привкус. Странно было смотреть на проникающие сквозь огромные стеклопакеты, заменяющие стену, солнечные лучи, и не бояться, что свет выжжет тебе глаза. Странно было находиться в тонких, легких, приятных на ощупь простынях, уснув в лохмотьях и на смердящей потом подушке. Странно было видеть чистые стены с нанесенными на них синевато-лиловыми разводами, овалами, замысловатыми тетраэдрами, а перед кроватью, аккурат посреди стены, в вычурном обрамлении одинокий парусник на фоне темно-синего волнующегося полотна. Странно, но он не чувствовал тревоги, не бился в мысленных конвульсиях, пытаясь угадать, где находится, и вообще, не испытывал ничего, кроме спокойствия. Так, будто проснулся дома, в той же кровати, где уснул накануне, где прожил все пятнадцать лет…
Привычная картина с двухмачтовым парусником, привычные обои с геометрическими фигурами, привычный шкаф в углу, привычный письменный стол, книги на полке, вращающийся стул, над столом постеры со звездами кино и эстрады. Он даже откуда-то знал, что в первом выдвижном ящике под кипой учебников лежат журналы с позирующими девушками. А в телевизоре — вон той штуковине, из которой вещает о нестабильности межгосударственных отношений дядька в строгом костюме, все время поглядывая куда-то налево (в надежде, наверное, что это никто не заметит) — можно найти и чего похлеще, чем в тех журналах…
Андрей поднялся с кровати и, к превеликому своему восторгу, обнаружил себя совершенно голым. Постоял с минуту возле зеркала, покрутившись и, не без восхищения, тщательно осмотрел свое совершенное, здоровое тело. После чего окинул беглым взглядом комнату. Ничего, что напоминало бы его сложенную одежду. Он всегда ее укладывал на табуретку — привычка с учебки — но табуретки в комнате не было, а те одежды, что лежали на полу у кровати, совсем не были похожи на его военную форму.
Вдоволь налюбовавшись собой и осмотрев комнату, Андрей подошел к окну и, отодвинув занавеску, открыл фрамугу. Сначала верхнюю ее часть, затем нижнюю. В ноздри ударил едкий запах гари, так привычный ему с Укрытия, и от которого, оказывается, так быстро можно отвыкнуть. Так смердело возле комбинатов на нижних уровнях, и Андрей всегда поражался тем людям, что могли там жить и работать. Но здесь не было видно труб комбинатов, — наоборот, стену многоэтажного дома с той стороны улицы украшали цветные щиты с красочными надписями и изображениями, вдоль улицы пышно зеленели деревья, и еще…
…о, Боже, сколько же там людей…
И одежды у всех какие… цветные, легкие, изящные, совсем не похожие на те, что выдают в Укрытии военным или шьются обычными работягами из расползающегося под руками лохмотья. Нет ничего общего с убогими власяницами укрытских граждан. И на лицах многих людей улыбки, в отличии от тех, на которых кроме усталости и изнеможения, пожалуй, ничего другого и не отражается.
А эти все довольные, словно беспокоиться не о чем, словно ничто им не угрожает. Идут, разговаривают с кем-то, заглядывают в киоски с газетами; толкая турникеты, заходят в здания; выходят с полными пакетами продуктов из магазинов, группируются под накрытиями остановок и ждут когда к ним подкатит троллейбус или маршрутка.
Андрей удивился тому, как эти машины могут быть такими незащищенными: никаких решеток, никаких клиньев спереди, никаких щитов и пулеметов, а окна — что вход в их лачугу, где они жили с матерью. Их же дыхарю выбить — раз клешней взмахнуть.
Люди еще беспечны. Они еще живут на всю. Работают, отдыхают, мечтают…
От ворчливых стариков, — не военных, а простых гражданских, — которые обычно только и зудят о своем «было» будто от этого им становилось легче, часто можно было слышать это выражение — жизнь бурлила. Раньше Андрей не понимал, как жизнь может бурлить? Как вода в котле? Эта ассоциация ему тогда казалась не вполне удачной, но теперь он понял, что тот, кто придумал это словосочетание, был прав на все сто, ибо более точного определения происходящему внизу и не сыскать. Жизнь бурлит, кипит, бьет ключом, а не копошится червями в теле дохлого животного по имени Укрытие.
Но вот, нарушая благодатное человеческое снование, громко завывая сиреной, по проспекту пролетела какая-то легковушка с включенными на крыше мигалками, заставив остальных участников движения прижаться к обочине, а за ней, держась на почетной дистанции, прошмыгнула большой черной крысой другая машина, отличающаяся особым лоском и изяществом.
Лимузин — пришло на ум малопонятное слово.
Андрей еще пытался привести в покое всколыхнутые громкими завываниями сирены мысли, как на дороге появился еще один такой же кортеж, только легковушек с мигалками было уже три, а черных лимузинов — пять. Один за другим, они проехали у Андрея под окнами и скрылись за поворотом. На этих уже, похоже, мало кто обратил внимание, люди шли по своим делам, все так же заходили в магазины и дожидались огромные усатые машины. Но когда минуту спустя показалось еще несколько кортежей, численностью лимузинов около десяти штук, по людям прошла волна беспокойства. Что это? Куда они так спешат? Почему их так много?
Андрей почувствовал, как в груди тревожно забилось сердце. В голове на фоне облака сизого неведения возникло слово «эвакуация». Что это значит, Андрей точно не знал, но неприятное предчувствие тупой иглой кололо внутри, оно звучало словно предупреждение. Эй, братишка, давай-ка побыстрее убирайся отсюда! Живо давай! Ну, не стой, как истукан! Ведь, знаешь, эти на лимузинах уже опоздали.
… уже опоздали…
Дважды полыхнуло на горизонте, а потом вдруг взорвалось солнце. Ярко-ярко, до ослепления. Где-то натужно взвыла сирена, но ее вой тут же поглотился глухим раскатом грома, таком долгом, таком невообразимо долгом и близком. Он звучал не в небесах — этот гром поднимался от земли. А потом поверхность сотрясли мощные толчки, так, словно исполинский кузнец, на миллион лет прикованный к ядру земли, вдруг разорвал удерживающие его цепи и, решив пробить кувалдой путь наружу, долбит… долбит…