Я вспомнил, как два года назад пришел домой и объявил:
– Дайте мне рубль!
– Зачем тебе деньги? – спросила мама, любившая во всем порядок.
– Мне Калерия Васильевна сказала, что если я не постригусь, как положено ученику, она меня завтра в школу не пустит, – объяснил я.
– Безобразие, – возмутилась мама, обращаясь к папе. – Мне кажется, что у ребенка прекрасная прическа.
– Они еще не знают, с кем имеют дело, – загадочно произнес папа, взял ребенка, то есть меня, за руку и повел в школу.
В учительской папа увидел классную и осведомился, почему его ребенка заставляют уничтожать такие прекрасные кудри.
Калерия Васильевна смутилась и робко пробормотала, что таково правило, а правила, как известно, одинаковы для всех, и они, учителя, не могут, к сожалению, сделать исключение даже сыну такого популярного человека. Папа тогда уже пару раз появился на голубом экране и сразу привлек симпатию телезрителей и особенно телезрительниц.
Классную поддержал дружный хор учительниц. Папа дождался паузы и вставил свою реплику:
– Это возмутительно – всех стричь под одну гребенку!
От волнения папа пустил петуха. Хор прервался на самой высокой ноте.
Тогда на авансцену, то есть вперед, выдвинулась директор, у которой волосы были безо всяких затей гладко зачесаны назад, а на затылке стянуты в пучок. Чутье подсказало папе, что надо перехватить инициативу, иначе после приговора директора уже ничего изменить не удастся.
Он взял меня за руку и вывел на середину комнаты, как раз туда, куда падал из окна сноп солнечных лучей.
– Я согласен, – вздохнул папа, – правила для того и создаются, чтобы их выполнять.
Елизавета Петровна кивнула, мол, золотые слова.
– Но разве вам не жалко губить такую красоту? – папа взъерошил мне волосы.
Я почувствовал, как солнце запуталось в моих кудрях, заиграло, засверкало в них.
Елизавета Петровна повторила слова классной о правилах, обязательных для всех, но уже без прежней уверенности.
Папа обвел безумным взором учительскую. По-видимому, он решился.
– Вы меня убедили, – папа взял со стола ножницы, – и я хочу совершить сие действо собственными руками.
Папа взмахнул над моей головой ножницами, сверкнувшими в лучах солнца.
Ножницы щелкнули, учительницы ахнули и подались вперед, чтобы предотвратить непоправимое, но было уже поздно.
Я схватился обеими руками за голову. Мне показалось, что папа переборщил и снял с моей головы скальп.
– Зачем вы, право, поспешили, – первой опомнилась директор. – Я думаю, что в порядке исключения вашему сыну можно было оставить его прическу.
– Нет, не уговаривайте меня, я должен исполнить свой долг до конца, – папа поднял над моей головой ножницы.
Я отпрянул от него. На папу набросились учительницы и в мгновение ока обезоружили его, то есть отобрали ножницы. Впрочем, мне показалось, что папа не особенно сопротивлялся. Ножницы Елизавета Петровна спрятала в шкаф, а шкаф заперла на ключ.
Папа тяжело опустился на стул, закрыл лицо руками.
– Что я натворил, – сдерживая рыдания, восклицал папа. – Нет мне прощенья…
Я глянул в зеркало и ахнул. Не пострадало ни единой пряди волос. Как говорится, ни один волос не упал с моей головы.
Елизавета Петровна и Калерия Васильевна принялись тормошить совершенно убитого горем папу. Папа вскочил и увидел меня.
– Наверное, в последний момент дрогнула рука, – искренне огорчился папа.
– Ну и прекрасно, ну и чудесно, – обрадовались учительницы, обступили папу и стали расспрашивать его о театральных премьерах, об актерах и актрисах.
По дороге домой папа не преминул похвастаться:
– Качалов не сыграл бы лучше.
Теперь я знал, что в папе погиб великий актер.
Так я и остался со своей прической, и с того памятного дня больше никто из учителей не покушался на мои кудри.
Я вспоминал во всех подробностях эту историю, а сам безжалостно кромсал волосы.
Я уже почти расправился с девчоночьей прической, когда появился папа.
– Кир, побойся бога, если ты не боишься отца, – взмолился папа.
– Папа, это чей монолог? Из какой трагедии? – огрызнулся я, не прерывая успешно начатого дела.
– Это мой монолог, из моей трагедии, – ответил папа. – И ты виновник всему.
– Папа, я хочу стать настоящим мужчиной, – гордо произнес я. – И это первый шаг.
– А каким будет второй? – озабоченно спросил папа.
– Не знаю, – я опустил руку, сжимающую ножницы, и внимательно поглядел в зеркало.
Папа прав – что я натворил?
Сейчас я был очень похож на ощипанную курицу, которую собрались лишить жизни, но она вырвалась и носится, испуганно кудахтая, по двору.
Между тем папа проник в ванную и вытащил куртку и брюки.
Мне кажется, второй шаг ты уже совершил, – голос папы дрожал.
– Папа, я тебе сейчас все объясню… – попытался я оправдаться.
– Ты обедал? – остановил меня папа.
– Не успел, – я показал на голову.
Папа застонал, а потом усадил меня перед зеркалом и, молча орудуя ножницами и расческой, привел в порядок то, что осталось от моих кудрей.
– Спасибо, – восхитился я. – Отлично постриг.
– Какая голова, такая и прическа, – мрачно бросил папа. – А сейчас обедать.
За столом у нас принято молча есть, он сегодня папа нарушил свой собственный запрет. Он не мог так долго томиться в неизвестности.
– Это все она? – папа многозначительно показал рукой на потолок.
– Ага, – кивнул я, уминая картошку.
– Ну, рассказывай, – велел папа тоном, который не предвещал ничего хорошего.
Я привык говорить папе правду, и только правду, и ничего, кроме правды, потому, как он и просил, рассказал ему все. К тому же я не забывал уплетать очередной папин шедевр, усердно похваливая его при этом.
В другой раз папа расцвел бы от похвал, а сейчас он все больше и больше мрачнел.
– Берегли тебя от дурного влияния улицы, – вздохнул папа, – а тут появилась эта амазонка, и все полетело вверх тормашками…
– Папа, не смей оскорблять Наташу, – вскричал я, – она спасла мне жизнь.
– Она сперва втравила тебя в историю, – стоял на своем папа, – а потом, согласен, спасла. А сон-то оказался вещим!
Я вспомнил, что мне снилось семь ночей подряд. Я протягиваю руки Наташе, как вдруг почва уходит у меня из-од ног, и я оказываюсь на земле. Но ведь там, во сне, эти каверзы подстраивает ее братец, а не Наташа. И вообще последние ночи я сплю как убитый.