она бы придя не сбросила на пол шинель, повесила бы аккуратно и пошла бы к себе в угол, и села бы на кровать, и в уме бы пела. Или слушала бы по плейеру песни, записанные без Писателя. На 27 квадратных метрах жилой площади невозможно было делать то, что взбредет вдруг в голову. 27 квадратных метров на троих. Потому что Писатель, Писательница и Певица. Надо было договариваться.

И они договаривались, «О'кей, ты, Писатель, в четыре часа уходи погулять, и я два часа смогу петь». И надо было себя настраивать. Вдохновение подгонять. Вот уже час дня, через три надо петь. И надо, чтобы было настроение! Уже два, а настроения нет. Вот уже три, а оно не появилось, потому что было вчера вечером и мелодия вечером пелась. Но вечером должно быть тихо, потому что надо читать умную книгу или идут дебаты, и блистательный адвокат Жак Вержес участвует, нельзя пропустить. Поэтому в четыре часа, хоть сдохни, но пой, не упусти момент. Ну, хоть распевки для голоса пой! И арпеджио, еще очень хорошее упражнение — ма-мо-му-мэ-ми — и голос идет в маску. И она сидела перед раскрытым фоно и ничего не пела, кроме упражнений. Приходил Писатель, и она закрывала пианино.

Он говорил: «Чего ты, пой». Но ей не хотелось уже.

Она пошла на почту и разменяла сто франков на монеты по пять. И получился целый карман монет. Зашла в кабинку и, сев на табурет, изодранный и с разной длины ножками… или пол был неровный — стала набирать номер в Ленинграде. И она почувствовала какой-то запах специальный. Ленинградский. Когда в телефонной трубке как бы образовался звуковой купол, наполненный каким-то шумом, дрожащим, идущим через провода по Европе, через Польшу, проходя какие-то холмы и реки, этот шум бежал туда, на север, и оттуда бежал к Женщине и нес с собой запах города в снегу, без электричества после 23 часов и, может, уже с танками на улицах, и было, как в соборе, где невероятная акустика, и каждый шорох слышен, и твое дыхание очень слышно… и запах. Ее соединили молниеносно, с первого раза. Это было невозможно! Обычно надо было часами набирать номер и бесконечно нажимать на «бис». И электронный голос говорил, что «пар свит д'анкомбремон вотр аппель…» И опять на «бис». А она уже слышала голос Критика. И он сказал, что стоял у телефона и держал руку на трубке. Она не подумала, что он врет.

Она говорила, что едет, что приедет, только не знает когда. Что на днях пойдет за визой. И что не может уйти от Писателя, и что он все знает. «Ну, а что ж ты хотела…» — взросло сказал Критик. А она подумала, что хотела бы, чтоб был и он, и Писатель. И Писатель, и Критик. И вспомнила, что когда она собирала свои вещи, чемоданы, Критик сочувствовал: «Почему говорят, что мужчины вечные дети? Женщины тоже…» — и поцеловал ее в лоб. Потому что она была как маленькая со своими вещами и чемоданами.

Она перестала вести дневник. Писатель, как только она выходила из дома, все ее горячие страницы читал. Но она его прощала. Она сидела в кафе и исписывала листы, как дневниковые, и отсылала Критику. Это были хорошие письма. Может, Критик даже не заслуживал их. Но она не умела высчитывать — вот это напишу, а это приберегу для творчества. Это было подло по отношению к Писателю. То, что она все Критику писала. Но и Писателю она все рассказывала, говорила. Только ему было мало. Он был хуже Женщины, которой всегда мало, кажется недостаточным и не ценится то, что сказали. И Женщина ему говорила: «Ты заёбистей чем женщина!» И Писатель смеялся, потому что это было вроде даже комплиментом. Заёбистей чем эта вот, сидящая на серпе и молоте, он знал, быть не может.

Они купили у художника гашиш. И Женщине было неловко, что художник все знал. Но в то же время он, видимо, выбрал для себя такое отношение — по отдельности к Женщине и Писателю и еще третье — к ним вместе. Потому что она столько лет его знала, и столько раз к нему она приходила, и они говорили обо всем. И художник не бежал рассказывать Писателю — о чем они говорили. А в последний раз они говорили в мерзко-снобском кафе «Ла Коста».

— Я скажу, что вот так, мол, и так. И что мы расстаемся.

Художник загоготал:

— Вы как в фильме. Вам еще надо маузер в руку и снимать сзади. Камера на вас сзади наезжает, и видны ваши плечи в шинели и дуло маузера, и вы говорите: «Мы должны расстаться!» — и стреляете. Потому что вы иначе не расстанетесь, милая моя… Вы уникальная пара. Таких нет. Чтобы два творческих человека вместе жили… Все только с завистью следят и ждут, когда же они расстанутся, а вы никак. А? Потому моя красавица и убежала, что на нее давило сознание, что я — есть. Я — художник. А она кто? Но вы-то есть! И то, что произошло, нормально. Должен быть какой-то выход злости, энергии. Да! Это из вас, может, злость так вышла на Писателя. Вы напишете кучу стихов. Как прекрасно! Мы устроим «последнее 16 декабря» еще раз…

— А как же Критик?

— А что Критик? Он будет переживать в холодном Питере. А-а-а, какой кайф! Будет ходить там голодный и переживать. Класс! Напишет какую-нибудь диссертацию о вас. Вам посвященную. Это же потряска! Слушайте, он молодой парень. Ну, он влюбился, а вам-то что? Смотрите, какие Вас любят. И гениальный писатель! И гениальный критик!

— Ладно, гениальный…

— Э, милочка, подождите. Этот мальчик лет через пять даст всем жару. Он еще молоденький, и его еще не пускают. Но ничего. Эти мальчики придут лет через пять и все перевернут. То, что сейчас там делают, уже не важно, уже не учитывается. Это по инерции. Уже новое поколение. И вы тоже лет через пять там будете. Тут приезжали всякие дамочки-искусствоведши — они, конечно, его за сумасшедшего там держат…

— Если он будет столько шмалить гашиша, то и станет им…

— Не волнуйтесь. Ему двадцать четыре года. Вы что, не шмалили в двадцать четыре года? Я же вас знал! Когда вы приехали. Вы были чокнутая, конечно. Вы, правда, и сейчас не совсем здоровы…

Они оба засмеялись тогда, и Женщина ушла. А теперь она шла вместе с Писателем от художника. Они купили кусочек на двести франков. Критику художник давал гашиш просто так. Потому что тот был здесь временно. А они — Писатель и Женщина — постоянно.

Я уже неделю нахожусь в уединении, нарушаемом только скелетами: то один пройдет, то другой, и у всех кости пахнут — бр-р-р! Хорошо, что заболел — в общем-то, видеть никого пока не хочется. А хочется разбирать мысли на маленькие-маленькие кучки. Но даже когда мыслей не остается, остается то, что я тебя люблю. Как ни странно. Очень. Ты мне снишься. Я тебя люблю. Но не думай, что я только сижу и слушаю твою кассету. Хотя слушаю, конечно. Но не плачу. Делаю вещи, чтобы вернуться в Париж в начале года. И не сделаешь ли ты мне одолжение: не сфотографируешься ли и не пришлешь ли анкету. Здесь не так страшно, как казалось из Парижа, но все-таки хуевато. Вместо того чтобы делать дело, эти мудаки решили бороться с «порнографией». То есть со всем от Хельмута Ньютона до тебя.

«Общественность» возмущалась. Правда, в Питере над этим смеются. Но как это в Москве тебя Ерофеев напечатает в эпоху «борьбы за нравственность»: материться хочу, когда слышу это словосочетание. О чем и сочинил статью. Уже. Думал, что долго-долго писать не смогу. Это о делах.

Мне дико нравится, что я люблю тебя и при этом пишу деловое письмо о каких-то статьях, книгах и т. п. Надеюсь, ты меня не забыла. Как я читал тебе про двадцать пять лошадок, как мы ходили к Вильяму, прикинувшись немецкими террористами, как продавали слово «беспредел» и устраивали беспредел у всяких людей. Кстати, перед самым уездом я звонил Альбане, и она, кажется, влюбилась в тебя и звала нас обоих снова. А волосы у меня завязаны твоей (взятой у Альбаны) ленточкой. Как ни странно, за время моего отсутствия никто не помер. Кроме Одоевской. И вообще — я должен быть решительным и спокойным. Так оно и есть. И жить с тобой. Так и будет. И, оказывается, лошадок я тебе читал верно-верно, ничего не пропустив, что даже очень странно. Что ни делаю со своей памятью — ничего не помогает. И вообще, «Хвала Богу за атомную бомбу» (пр. Название книги-эссе Боба Фусселя). Ведь иначе мы бы не встретились и не улетели бы. Поставил тебя под стекло — там, где ты обнимаешь Хвоста и меня. В общем, «я повесил его», С удовольствием поставил бы под стекло тебя. Прочитал твое письмо. Письмо? Как это назвать? Ничего про него не скажу. И кровь, и то, что не писательница, и время ожидания. Ты писала и не знала, что я приду. А я пришел. И мы покурили. И ты пошла к D. А я? Асса! Я пошел к врачу. Но я приду — и ты не будешь ждать меня — но сразу узнаешь. Я переполнен тобой. Я хочу тебя. Видеть тебя! Я даже не напишу отдельной строкой «я тебя целую». Потому что словом «целую» не описать то, что я делаю с тобой.

Я.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату