Айша снова вздохнула, на этот раз печально. Напраслину возводили все кому не лень. А расспрошенные люди барида почему-то отказывались и опровергать слухи, и подтверждать их — мол, ужасающее бедствие случилось, и все тут. А сколько людей в городе погибло, — то и сосчитать невозможно.
— А что во дворце, в Шадяхе, он всех до последнего младенца перебить велел — правда или нет?
Дана снова укоризненно покачала головой:
— Сейид, о великая госпожа, ничего не приказывал в те дни. Река разлилась, и могилы наших оказались на острове. На том-то острове господин и сидел день и ночь. А джунгары к нему переправлялись. А когда спросили, что с городом делать, сейид лишь отмахнулся — делайте, сказал, что хотите… Ну они и сделали, конечно, — джунгары, что с них взять… Только город, если хотите знать, как стоял, так и остался стоять — ну, обрушилось там кое-что, дома на берегах посмывало, — но там же, говорят, мильон человек живет, что ему будет, Нишапуру этому!.. Другое дело, что перепугались они все крепко и против наших не сдюжили, это да…
— Фф-фуухх… — снова отдулась Айша — и вознесла про себя молитву Всевышнему.
А потом мысленно извинилась перед тем, кто сейчас крепко спал в одной из спален обширного пустого дворца. Прости, о Тарег, думала она. Я виновата перед тобой. Но я больше тебя не предам, хабиби, — никогда. Клянусь Всевышним, о хабиби. Никогда не предам.
-8-
Невидимка
Подергивая за плотный занавес, Айша размышляла: а не лучше ли было поступить так, как советовал Сабит ибн Юнус, архитектор, — навесить влажный войлок или устроить под потолком новомодные опахала. Эти парусиновые полотнища, называемые еще хайш, натягивали на широкие тростниковые рамы, а стоявшие за стеной или занавесом невольники приводили их в движение, создавая в комнатах движение прохладного воздуха.
Но Айша не любила хайш — трещат, да и пара лишних ушей всегда торчит рядом. Пропитанный ароматной влагой войлок тоже ее раздражал — громадный темный кусок плотной ткани удушливо загораживал свет и воздух. В Йан-нат-аль-Арифе невольницы всячески изощрялись, пытаясь облагородить черную валяную занавеску — и в шитый гладью газ ее заворачивали, и шелком завешивали, но все было тщетно. Айше не нравилось, и через пару растапливающих разум летних недель она приказывала снять войлочные навесы. И принималась обреченно и мрачно умирать от жары.
Давным-давно, когда она еще была маленькой, ей рассказали, как умер дядя Раби, младший брат ее отца. Он поднял против деда, Имрана ибн Кавуса, восстание, а потом приехал мириться. Старый Имран приказал накормить его изысканными, но солеными блюдами. А потом велел закатать мятежного сына в войлок. Так дядя Раби и умер. С тех пор войлок внушал Айше неодолимое отвращение и страх — по ночам она то и дело просыпалась и, заливаясь даже в самую парящую жару холодным потом, взглядывала на растянутые между арками темные полотнища — не смыкаются ли над головой, не пеленают ли руки и ноги. Бррр…
Так что когда год назад Утайба Умм Амир умерла, и Айша упросила визиря оставить просторный дворец Старой госпожи за ней, мать халифа приказала перестроить все по фарсийским обычаям: возвести полые стены с ивовыми желобами внутри. В летние месяцы их заполняли льдом, и так охлаждали плавящийся от влажной жары воздух. Дар ас-Хурам достался ей с тем условием, что казна не будет тратить на его содержание ни одного дирхема. Айша согласилась оплачивать расходы из собственных средств, и строительные работы обошлись ей недешево: рабочим платили хорошо, полновесный серебряный дирхем в день. Отбою от желающих поработать на стройке не было, но фарсийские стены, большой бассейн и павильон над ним вышли ей в двести тысяч дирхам с лишним.
Но это того стоило — теперь у нее был собственный дворец. В конце концов, мудро обосновывала Айша свои планы на заседании государственного совета, Фахру уже десять. Глядишь, лет через пять ему уже придется покупать женщин, а потом и жениться — и тогда ей, матери пришедшего в возраст халифа, все равно придется съезжать. Недаром же в народе говорят: свекровь и невестка в хариме — все равно, что кахтанид[71] с аднанитом, ни дня без ссоры.
А самое главное, задние ворота Дар ас-Хурама выходили прямо к боковой калитке сада Тарегова дома. Айша настояла на том, чтобы семь месяцев назад переехать в еще наполовину не отделанный дворец — и теперь не знала, к добру или к худу было то решение.
Ждать Тарега в тесных комнатках под крышей Младшего дворца казалось сущим мучением — каждый шаг в саду и на лестницах сторожила опасность. Нерегиль исчезал вместе с ночью, таял в сумерках над ступенями бесшумно ступающей тенью — а она еще долго сидела, запахнувшись в стеганое одеяло, мокрая от пота после ночи сражения, и слушала, слушала… С глухо стукающим сердцем ждала — выкриков сторожащих стену черных евнухов, звона кольчуг, грохота подкованных сапог по плитам пола. А вдруг его заметят, вдруг увидят прозрачную тень на мелком белом песке?..
В просторных дворах нового дворца, на берегу пруда Совершенства они наконец-то наслаждались уединением. Доверенные невольницы сидели поблизости — так, чтобы не разбирать слов, но услышать крик, мало ли что господам понадобится. В Дар ас-Хураме Тарег навещал ее чаще. Сумерки затягивали заросшую травой дорогу между оградами, гулямы внутренних дворов неспешно катили по ней тележки, посвистывая, погоняли груженых осликов. А ближе к ночи в пыльные колеи заливалась темнота, тени высоких дувалов, вытягиваясь, накрывали серебристую колышущуюся полынь. Ветер гладил длинные травяные космы на неожиданно опустевшей дороге — казалось, по странному неслышному сигналу люди исчезали. Забивались по домам, жались к очагам в густеющем мраке — и оставляли проход между оградами кошкам. Призракам. И Тарегу.
Он просачивался между занавесями — и каждая новая их встреча оказывалась мучительнее предыдущей. Будоражащая опасность отступила, но нерегиля стало одолевать смутное беспокойство. Тарег быстро ходил по коврам, неслышно бегал вдоль пруда, и Айша лишь молча следила за ним сквозь прозрачный газ занавесей — из давящей, отзывающейся смутными опасениями и какой-то непонятной горечью тоски не было исхода. От нее не избавляли ни вино, ни объятия. Что с тобой, о хабиби?.. Ее ладонь упускала скользкий шелк рукава — куда ты, любимый?..
Это началось после того страшного месяца раджаба в прошлом году. Вернее, в самом начале его Айша не помнила себя от радости: празднуя свободу, она призывала Тарега чуть ли не каждую ночь. Тот терял голову от страсти, нетерпеливо дрожал, раздувая ноздри, настораживая уши, словно прислушивался к далеким, не слышным ей голосам. Что с тобой, о хабиби?.. ты словно слушаешь песню в соседнем доме… Это Прилив, отвечал он, Прилив, любимая, вся земля празднует, наливается соком, через траву, воду и меня течет сила, много силы… И выгибал спину, как кот под гладящей ладонью. Щурился, прижимал уши, подбирался к ней хищно и подолгу не отпускал — покусывая в плечо, доводя до истомы, до мучительной боли, до обморочной усталости. А к концу третьей недели тяжелого дыхания, ночных вскриков и сладкой испарины она уснула — и не смогла проснуться. Ни в полдень. Ни к вечеру. Ни утром следующего дня. Айша проспала четыре дня кряду — и все эти четыре дня Тарег метался у себя в комнатах, кусая руки и хлеща себя по щекам. Я виноват, виноват, это моя вина, какой же я дурак, как я мог…
Айша проснулась сама собой, отдохнувшая и проголодавшаяся — а он себе, видно, так и не простил. Я должен был предвидеть, винился Тарег, я должен был знать, что могу сжечь тебя, как листик, как мотылька, выпить до дна, ты же смертная, а я сумеречник, во мне слишком много силы для твоего тела, я не должен был давать себе воли, и уж тем более во время Прилива…
А еще он что-то задумал — Айша это чувствовала. Бродил подолгу, шевелил ушами, обкусывал лепестки бархатцев, задумчиво щипал нарциссы за упругие желтые листья. И закрывался, закрывался от