Ты разбей края мне медные,
Чтоб не петь в Москве, далекой мне,
Про мое ли горе горькое,
Про мою ли участь слезную,
Чтоб не тешить песнью грустною
Мне царя Ивана в тереме.
'Ты прости, мой брат назв'анный, буйный Волхов мой, прости!
Без меня ты празднуй радость, без меня ты и грусти.
Пролетело это время… не вернуть его уж нам,
Как и радость да и горе мы делили пополам!
Как не раз печальный звон мой ты волнами заглушал,
Как не раз и ты под гул мой, буйный Волхов мой, плясал.
Помню я, как под ладьями Ярослава ты шумел,
Как напутную молитву я волнам твоим гудел.
Помню я, как боголюбский побежал от наших стен,
Как гремели мы с тобою: 'Смерть вам, суздальцы, иль плен! '
Помню я: ты на Ижору Александра провожал;
Я моим хвалебным звоном победителя встречал.
Я гремел, бывало, звучный: - собирались молодцы,
И дрожали за товары иноземные купцы,
Немцы рижские бледнели, и, заслышавши меня,
Погонял литовец дикий быстроногого коня.
А я город, а я вольный звучным голосом зову
То на немцев, то на шведов, то на Чудь, то на Литву!
Да прошла пора святая: наступило время бед!
Если б мог, - я б растопился в реки медных слез, да нет!
Я не ты, мой буйный Волхов! Я не пл'ачу, - Я пою!
Променяет ли кто слезы и на песню - на мою?
Слушай… нынче, старый друг мой, по тебе я поплыву,
Царь Иван меня отвозит во враждебную Москву.
Собери скорей все волны, все валуны, все струи -
Разнеси в осколки, в щепки ты московские ладьи,
А меня на дне песчаном синих вод своих сокрой
И звони в меня почаще серебристою волной: -
Может быть, из волн глубоких, вдруг услыша голос мой,
И за вольность и за вече встанет город наш родной'.
Над рекою, над пенистым Волховом,
На широкой Вадимовой площади,
Заунывно гудит-поет колокол;
Волхов плещет и бьется и пенится
О ладьи москвитян острогрудые
А на чистой лазури, в подн'ебесье,
Главы зрамов святых, белокаменных
Золотистыми слезками светятся.
(1839 - 1840 г.?)
ХОЗЯИН
В низенькой светелке, с створчатым окном,
Светится лампадка в сумраке ночном:
Слабый огонечек то совсем замрет,
То дрожащим светом стены обольет.
Новая светелка чисто прибрана:
В темноте белеет занавесь окна;
Пол отструган гладко: ровен потолок;
Печка развальн'ая стала в уголок.
По стенам - укладки с дедовским добром,
Узкая скамейка, крытая ковром,
Крашеные пяльцы с стулом раздвижным
И кровать резная с пологом цветным.
На кровати крепко спит седой старик:
Видно, пересыпан хмелем пуховик!
Крепко спит - не слышит хмельный старина,
Что во сне лепечет п'од ухом жена.
Душно ей, неловко возле старика;
Свесилась с кровати полная рука;
Губы раскраснелись, словно корольки;
Кинули ресницы тень на пол-щеки;
Одеяло сбито, свернуто в комок;
С головы скатился шелковый платок;
На груди сорочка ходит-ходенем,
И коса сползает по плечу ужом.
А за печкой кто-то нехотя ворчит:
Знать другой хозяин по ночам не спит!
На мужа с женою смотрит домовой
И качает тихо дряхлой головой:
'Сладко им соснулось: полночь на дворе…
Жучка призатихла в теплой конуре;
Обошел обычным я дозором дом -
Весело хозяить в домике таком!
Погреба набиты, закрома полны,
И на сеновале сена с три копны;
От конюшни кучки сена отгребешь,
Корму дашь лошадкам, гривы заплетешь,
Сходишь в кладовые, отомкнешь замки -
Клади дорогие ломят сундуки.
Все бы было ладно, все мне по нутру…
Только вот хозяйка нам не ко двору:
Больно черноброва, больно молода, -
На сердце тревога, в голове - беда!
Кровь-то говорлива, грудь-то высока…
Мигом одурачит мужа-старика…
Знать и домовому не сплести порой
Бороду седую с черною косой.