У коммодора на корабле был полинезийский слуга, которого он нанял на островах Товарищества [154]. В отличие от своих соплеменников Вулу был степенный, серьезный человек, склонный пофилософствовать. Не видав до сих пор ничего, кроме тропиков, он столкнулся на широте мыса Горн с многими явлениями, поглотившими его внимание и заставившими его, как и других философов, создавать теории для объяснения этих чудес. Когда после первого снегопада он увидел палубу, покрытую белым порошком, глаза у него расширились до размера сковороды; рассмотрев странное вещество поближе, он решил, что это, должно быть, мука самого высшего сорта, входившая в состав пудингов и прочих лакомств его хозяина. Напрасно опытный натурфилософ из фор-марсовых пытался убедить Вулу в ошибочности его гипотезы. Последний до поры до времени оставался непоколебим.
Что до градин, то они привели его в неописуемый восторг; он бегал с ведром, собирая их повсюду, и охотно принимал доброхотные пожертвования в свою коллекцию. Все это он предполагал увезти домой и подарить своим возлюбленным, ибо принимал льдинки за стеклянные бусы. Но, оставив их в ведре и придя за ними через некоторое время, он обнаружил лишь немного воды на донышке и был убежден, что драгоценные камешки украли у него соседи.
История эта приводит мне на память еще один связанный с ним случай. Когда ему в первый раз предложили кусок флотского пудинга, все обратили внимание, что он весьма тщательно выбирает из него все изюминки и выбрасывает их с самым брезгливым выражением. Как выяснилось, он принимал их за клопов.
На нашем корабле этот полудикарь, бродивший по батарейной палубе в своем варварском одеянии, производил впечатление существа с другой планеты. То, что ему нравилось, нам претило, то, что нравилось нам, претило ему. Мы отвергали его веру, он — нашу. Мы считали его неотесанным, а он нас — дураками. Если бы обстоятельства сложились по-иному и мы были бы полинезийцами, а он американцем, наше мнение друг о друге осталось бы неизменным. А это доказывает, что никто из нас не ошибался и обе стороны были правы.
XXIX
Ночные вахты
Хотя мыс Горн и остался позади, свирепый холод никак не хотел от нас отстать. Одним из худших его последствий была почти непреодолимая сонливость, нападавшая на нас во время долгих ночных вахт. На всех палубах и во всех доступных углах и закоулках лежали матросы, укутанные в свои куцые куртки с капюшонами: кто свернулся калачиком между пушек, кто пристроился в люльку карронады. Погруженные в полусонное оцепенение, они превращались в ледышки, не находя в себе сил подняться и отряхнуть дремоту.
— Эй, подъем, ленивая команда! — кричал добродушный третий помощник, виргинец, похлопывая их рупором, — вставайте и шевелитесь, черт вас побери!
Бесполезно. Матросы поднимались на мгновение, но не успевал он повернуться к ним спиной, как они уже снова падали, словно наповал сраженные пулей.
Часто приходилось и мне так лежать, покуда мысль, что если я буду продолжать в том же духе, то непременно замерзну, не пронизывала меня с такой подавляющей силой, что рассеивала ледяные чары. Я вскакивал на ноги и деятельным упражнением верхних и нижних конечностей принимался восстанавливать кровообращение. Первый же взмах онемевшей руки вместо намеченного удара себе в грудь обычно заканчивался оплеухой: в таких случаях мышцы иной раз своевольничают.
Упражняя другую пару конечностей, я должен был за что-нибудь держаться и прыгать на двух ногах одновременно, ибо члены мои утратили гибкость в той же мере, в какой утрачивает ее пара парусиновых брюк, вывешенных на просушку и промерзших.
Когда подавалась команда тянуть брасы — на что требовалось усилие всей вахты, не менее двухсот человек, — сторонний наблюдатель решил бы, что всех их хватил паралич. Выведенные из своего волшебного оцепенения, они, спотыкаясь и хромая, выползали из своих укрытий, наталкивались друг на друга и первое время вообще не были способны ухватиться за снасти. Малейшее усилие было уже невыносимым, и часто команда в 80–100 человек, вызванная брасопить грота-рей, по несколько минут беспомощно стояла над снастью, ожидая, чтобы кто-нибудь, в ком кровь еще как-то обращалась, поднял ее и сунул им в руки. Даже и после этого должно было пройти известное время, прежде чем они обретали способность чего-либо добиться. Они проделывали все положенные им движения, но надо было еще долго ждать, чтобы рей подался хотя бы на дюйм. Все ругательства, расточаемые офицерами, были бесполезны, не к чему было посылать и кадетов выяснить, что там добрались за растяпы и
— Вот
— Сам догадайся, молокосос, — следует дерзкий ответ.
— Ах ты, старая сволочь, тебе за это еще всыплют, я уж постараюсь. Скажите, как его зовут, ну, кто-нибудь! — обратился он к присутствующим.
— Ищи свищи, — раздается голос в отдалении.
— Черт меня побери, но
И здесь еще раз я с прискорбием вынужден упомянуть о некоем обстоятельстве, приносившем мне при данном положении вещей величайшие огорчения. Большинство курток и бушлатов окрашены в темный цвет, мой же, как я уже сто раз говорил и повторю еще раз, был белый. Вследствие этого в долгие темные ночи, когда мне приходилось стоять вахту на верхней палубе, а не находиться на марсе и когда все прочие старались не попадаться на глаза начальству и елико возможно сачковали в уверенности, что их не откроют, мой злополучный бушлат неизменно выдавал его обладателя. Ему я обязан тем, что на мою долю выпало немало тяжелых работ, от которых иначе я мог бы с успехом уклониться. Когда кому-либо из офицеров нужен был человек для того, например, чтобы отправить его на марс с каким-нибудь пустяшным приказанием марсовому старшине, как просто было в этой безликой толпе приметить
В этих случаях я должен был проявлять такую резвость и веселость, что меня нередко ставили другим в пример, достойный подражания.
— Ходом, ходом, лентяи! Посмотрите-ка на Белый Бушлат, вот кто тянет!
И ненавидел же я свою несчастную оболочку! Сколько раз я тер ею палубу, в надежде придать ей некоторое сходство с дубленой кожей; сколько раз я заклинал неумолимого Браша, хозяина малярной кладовой, дать мне хоть раз пройтись по ней кистью с бесценной краской — все было напрасно. Нередко меня подмывало швырнуть ее за борт. Но на это у меня не хватало решимости. В море и без бушлата? Без бушлата, когда мыс Горн еще дает о себе знать? Нет, это было невыносимо. Хоть и не бог весть какой, но все же это был бушлат.
Наконец я решил «махануться».
— Послушай, Боб, — сказал я, обращаясь к товарищу по бачку и придавая голосу возможную любезность, не лишенную, впрочем, — из дипломатических соображений — некоторого оттенка превосходства. — Если бы мне пришло в голову расстаться со своим «грего» и взять твой в обмен, что бы ты дал мне в придачу?
—
Как я радовался каждой метели, ибо тогда, слава богу, многие матросы становились такими же
