руке, роющегося в самых мрачных закоулках своих владений и пересчитывающего огромные бухты троса, как если бы это были веселящие душу бочки портвейна или мадеры.
В силу своей непрестанной настороженности и необъяснимых холостяцких причуд ему очень трудно было долго работать вместе с матросами, коих время от времени отряжали ему в помощники. Он всегда желал иметь по крайней мере одного уравновешенного, безупречного, любящего литературу молодого человека, чтобы тот следил за его бухгалтерией и чистил каждое утро его арсенал. Занятие это было совершенно невыносимое. Подумать только! Весь день торчать в этой бездонной дыре среди вонючих старых веревок и мерзостных ружей и пистолетов. С особым ужасом приметил я как-то, что пучеглазый Старый Шпалер, как его прозвали, посматривает на меня со зловещим доброжелательством и одобрением. До него дошли слухи о том, что я весьма учен и умею читать и писать с необыкновенной легкостью; а кроме того, что я сдержанный молодой человек, не склонный выставлять свои скромные, непритязательные достоинства напоказ. Но хотя все то, что касалось моего желания оставаться в тени, и соответствовало действительности — я слишком ясно представлял себе опасности, связанные с моим положением матроса, — все же я не имел ни малейшего желания променять эту тень на могильный мрак шкиперской. Я не на шутку испугался взглядов пучеглазого старикана при мысли, что он способен загубить меня в просмоленной преисподней своих жутких складов. Но мне суждено было, по счастью, избегнуть этой судьбы — чтo было тому причиной, я так никогда и не мог дознаться.
XXXI
Артиллерист в недрах корабля
Среди толпы примечательных личностей на нашем фрегате, многие из которых вращались по таинственным орбитам под самой нижней палубой и лишь через продолжительные промежутки времени появлялись как привидения и исчезали вновь на целые недели кряду, некоторые необыкновенно возбуждали мое любопытство. Я старательно выяснял их имена, профессии и местонахождения, для того чтобы узнать о них хоть что-либо.
Занимаясь этими розысками, часто бесплодными, я не мог не пожалеть, что для «Неверсинка» не существует печатной адресной книги наподобие тех, что издаются для больших городов, содержащей алфавитный список всей команды с указанием, где их можно найти. А когда я терялся в каком-нибудь далеком и темном углу в недрах фрегата по соседству с разными кладовыми, мастерскими и складами, я от души жалел, что какому-нибудь предприимчивому матросику не пришло в голову составить некий «Путеводитель по „Неверсинку“».
В самом деле, в недрах нашего корабля находилось несколько помещений, окутанных тайной и совершенно недоступных для матроса. В потемнелых переборках оказывались какие-то удивительные древние двери, запертые на засовы и задвижки, за которыми, надо полагать, открывались области, исполненные живого интереса для успешного исследователя.
Выглядели они мрачными входами в фамильные склепы; и когда мне удавалось увидеть, как неизвестный мне деятель вкладывал ключ свой в замок таких дверей и входил в это загадочное помещение с боевым фонарем, как бы выполняя некое важное служебное поручение, я сгорал от желания нырнуть туда вслед за ним и убедиться, действительно ли в этой крипте содержатся истлевшие останки каких-либо коммодоров и капитанов первого ранга былых времен. Впрочем, обиталища живых коммодора и капитана, их просторные задрапированные салоны, были для меня точно такими же книгами за семью печатями, и я проходил мимо этих салонов в безнадежном изумлении, точно крестьянин мимо королевского дворца. Священные врата их денно и нощно охранялись вооруженными часовыми с тесаками наголо, и помысли я только самовольно проникнуть в святилище, я неминуемо был бы зарублен, как в бою. Таким образом, хотя я уже более года прожил в этом плавучем ковчеге из каменного дуба, однако в нем до самого последнего мгновения остался бесчисленный ряд вещей, покрытых тайной, или относительно которых я мог лишь строить самые шаткие гипотезы. Я был на положении еврея в Риме, которому в средние века разрешалось жить лишь в определенном квартале города и запрещено было выходить за его пределы. Или же я был как современный путешественник в этом знаменитом городе, вынужденный покинуть его, так и не побывав в его самых таинственных покоях — в святая святых папы, и в темницах, и в камерах инквизиции.
Но из всех озадачивающих меня людей и предметов, с которыми мне приходилось сталкиваться на корабле, самым загадочным, зловещим и неуютным казался мне артиллерист, — коренастый и мрачный мужчина небольшого роста с седеющими волосами и бородой, как бы подпаленными порохом; кожа у него была покрыта коричневыми пятнами, как заржавевший ствол охотничьего ружья, а глубоко сидящие глаза горели синим светом, словно сигнальные огни. Именно он имел доступ ко многим из таинственных склепов, о которых я упоминал. Мне нередко приходилось видеть, как он ощупью находит к ним дорогу со свитой подчиненных — артиллерийских унтер-офицеров, как будто собирается насыпать дорожку пороха и взорвать корабль. Я вспомнил Гая Фокса [161] и лондонский парламент и стал тревожно расспрашивать, не принадлежит ли артиллерист к римско-католическому вероисповеданию. У меня полегчало на душе, когда меня уверили, что нет.
Было одно обстоятельство, о котором рассказал мне один его помощник и которое обострило интерес к его мрачному начальнику. Он сообщил мне, что через определенные промежутки времени артиллерист в сопровождении своей фаланги заходит в обширную крюйт-камеру под кают-компанией, являющуюся исключительно его заведованием и от которой ключ размерами не меньше ключа Бастилии имеет он один. Входят они туда с фонарями, несколько напоминающими те лампы, которые сэр Хамфри Дейви [162] придумал для углекопов, и принимаются переворачивать все бочки с порохом и пачки патронов, сложенные в этой самой взрывчатой сердцевине корабля, целиком обшитой медными листами. В передней крюйт-камеры на переборке имеется несколько деревянных гвоздиков для шлепанцев, и перед тем как проникнуть в саму крюйт-камеру, все в команде артиллериста безмолвно снимают свои башмаки из страха, как бы гвозди в их каблуках не выбили искры от удара об обшитую медью палубу. Затем лишь, надев шлепанцы и переговариваясь вполголоса, вступали они в святилище.
Это переворачивание пороха должно было предотвратить его самопроизвольное возгорание. Без сомнения, в этой операции было что-то жутко захватывающее. Подумать только: забраться так далеко от солнечных лучей и ворочать бочки с порохом, любая из которых от соприкосновения с малейшей искрой способна взорвать целые торговые ряды с их складами!
Артиллерист ходил под кличкой «Старого Самопала», хотя мне казалось, что прозвище это слишком легкомысленно для столь значительного лица, державшего в своих руках все наши жизни.
Во время стоянки в Кальяо мы приняли с берега несколько бочек с порохом. Едва
Как бы проникнутый глубоким сознанием устрашающего свойства своей профессии, артиллерист наш всегда отличался торжественным выражением, каковое усугубляли седины в его волосах и бороде. Но что придавало ему особо зловещее выражение и особенно побуждало мое воображение домысливать всякое про этого человека, был устрашающего вида шрам, рассекавший ему лоб и левую щеку. Он, как рассказывали, был почти смертельно ранен ударом сабли во время абордажного боя в последнюю войну с Англией [163].
