Решив, что притворством делу не поможешь, Израиль смело признается в том, что он — военнопленный. Офицер (добрая душа, как оказалось) приказывает отвести его назад в харчевню, а там говорит хозяину, что это, несомненно, янки самых чистых кровей, и требует горячительных напитков, чтобы Израиль мог освежиться после своей пробежки. Затем он приставляет к нему двух солдат. Дело уже идет к вечеру, и до самой ночи в харчевне толпятся любопытные, явившиеся поглазеть на мятежного янки, как они учтиво его именуют. Эти честные поселяне, по-видимому, воображали, что янки — это какое-то лесное зверье, вроде опоссумов или кенгуру. Однако Израиль держится с ними самым дружеским образом. Возможно, вино, которое он получил из рук своего преследователя, пробудило в нем теплые чувства и ко всем остальным его врагам. И все же это, пожалуй, не совсем так. Мы еще узнаем. Во всяком случае, мысли его заняты только одним — как бы ускользнуть. И шутки, и оскорбления зевак он пропускает мимо ушей. А сам обдумывает хитрый план.
Добрый офицер — столь же верный королю, своему господину, сколь и снисходительный к пленнику, которого он лишил свободы, как того требовал его долг, — перед уходом распорядился, чтобы Израилю подавали в этот вечер столько вина, сколько он захочет. И вот Израиль заказывает кувшин за кувшином, приглашая своих стражей пить и веселиться. Потом какой-то местный шутник заявляет, что Израилю следует позабавить честную компанию и сплясать джигу: он (шутник) слыхал, что янки — редкостные танцоры. Приносят скрипку, и бедняга Израиль выходит на середину комнаты. Его возмущает черствость этих людей, потешающихся над несчастным пленником, и, выделывая всякие коленца, он продолжает обдумывать свой план, твердо решив вскоре показать своим врагам, что янки знают такие танцы, какие им в их простодушной мудрости и не снились. Они же требовали, чтобы он плясал, не останавливаясь, пока наконец пот не закапал даже с кончиков льняных прядей его жестких волос. Однако, хотя Израиль в избытке обладал кротостью голубя, не был он обойден и мудростью змеи. И, с удовольствием глядя на пенящиеся кружки, он радуется тому, что из него вместе с испариной вышел весь хмель.
Компания расходится чуть ли не в полночь. На пленника надевают наручники и стелят ему одеяло возле кровати, на которой предстоит почивать его двум стражам. Израиль смиренно благодарит за одеяло и с притворной беззаботностью укладывается на него. Проходит час, за ним другой. Деревушка давно затихла.
Теперь настала решающая минута. Израиль ясно понимал, что, если не воспользоваться этим удобным случаем, второго, наверное, уже не представится. Если ничего не случится, завтра же утром солдаты отведут его назад в Спитхед, и он останется в этой плавучей тюрьме до самого конца войны — быть может, на долгие-долгие годы. Стоило Израилю вспомнить гнусный понтон, и он преисполнился решимости бежать во что бы то ни стало. Однако для этого требовалось не только бесстрашие, но и осторожность. Солдаты легли спать, совсем охмелев. Это обстоятельство внушало Израилю надежду. Но с другой стороны, это были рослые молодцы, а ему мешали наручники. Поэтому он решил сперва прибегнуть к хитрости, а силу пустить в ход только в случае неудачи. Он лежал, жадно прислушиваясь. Один из пьяных солдат начал бормотать во сне — сперва тихо, а потом все громче и громче: «Держи их! Хватай! Навались! А-а, ножи! На, получай, не будешь больше бегать!»
— Чего это ты, Фил? — икнув, спросил второй солдат, еще не успевший заснуть. — Закрой пасть, а? Тут тебе не Фонтенуа.[30]
— Пленный сбежал, слышишь? Держи его, держи!
— Чудится тебе спьяну невесть что! — И, еще раз икнув, его товарищ принялся расталкивать спящего. — Меру надо знать, понял?
Вскоре первый солдат оглушительно захрапел. Но по дыханию второго Израиль догадывался, что тому не спится. Несколько минут он размышлял, как поступить, и в конце концов решил испробовать прежнюю уловку. Окликнув своих стражей, он сообщил им, что ему необходимо немедленно удалиться на двор.
— Да проснись же, Фил! — рявкнул бодрствовавший солдат. — Этот молодчик просится по нужде. Черт бы побрал всех янки! Невежи, одно слово — посередь ночи вскакивать по естественной надобности. Ничего тут естественного нет; совсем даже неестественно. Сукин ты сын, янки, и не стыдно тебе?
И, продолжая всячески укорять Израиля, солдаты кое-как поднялись на ноги, уцепились за своего пленника и повели его по лестнице вниз, а потом по длинному коридору к черному ходу. Но едва солдат, шедший впереди, отодвигает засовы, как скованный Израиль вырывается из рук второго солдата, ударяет его головой в живот, так что он отлетает в глубь коридора, затем бросается вперед — и первый солдат летит кувырком на землю, а Израиль перепрыгивает через него и слепо кидается в ночной мрак. Еще миг — и он у забора. Темень такая, что разглядеть, где тут калитка, невозможно. Однако возле забора растет яблоня. Как ни мешают ему наручники, Израиль вскарабкивается на нее, перебирается на забор, даже не осмотревшись, спрыгивает на другую сторону и в который раз припускается во весь дух. Тем временем два одураченных пьяницы, громко вопя и шатаясь, обыскивают сад за харчевней.
Пробежав две-три мили и не слыша позади шума погони, Израиль останавливается, чтобы избавиться от наручников, которые очень его стесняют. В конце концов, после долгих мучений, это ему удается. Затем он вновь бросается бежать, а занявшаяся заря льет свои первые лучи на ровно подстриженные изгороди и на весь прелестный пейзаж, который дышит безмятежным покоем и уже разубран свежими красками ранней весны — весны 1776 года.
«Ах ты, батюшки! — подумал Израиль, задрожав. — Теперь уж мне не спастись. Угораздило же меня забраться в парк какого-то вельможи!»
Однако через несколько минут он вышел на проезжую дорогу и понял, что, несмотря на всю эту красоту и аккуратность, перед ним обычная сельская местность, каких много в Англии, этом обширном ухоженном парке, обнесенном оградой из волн морских. На деревьях возле дороги лопались почки. Каждый еще не развернувшийся листок как раз вырывался из своей тюрьмы. Израиль поглядел на новорожденные листочки, опустил глаза на новорожденную травку, бросил взгляд на новорожденную зарю — все это дышало таким весельем, а его угнетала такая печаль, что он разрыдался как дитя, и воспоминания о родных горах нахлынули на него могучим потоком. Однако, справившись со своими чувствами, он продолжил путь и вскоре поравнялся с полем, на котором виднелись две фигуры. Израиль заметил розовые щеки, короткие сильные ноги в синих чулках, открытые чуть ли не до колена, грубые белые балахоны и широкополые соломенные шляпы, заслонявшие от него почти все лицо.
— Простите, сударыни, — не без галантности начал Израиль, сдергивая шапку. — Скажите, пожалуйста, ведет ли эта дорога в Лондон?
При этом приветствии фигуры повернулись в тупой растерянности, которая немедленно отразилась и на лице Израиля, так как ему стало ясно, что перед ним не женщины, а мужчины. Его сбили с толку балахоны, скрывавшие короткие, до колен, штаны, которые эти крестьяне носили вместо привычных ему длинных панталон.
— Прошу прощения, сударыни, но я принял вас не за то, что вы есть, — объяснил Израиль.
Снова на него уставились две пары угрюмых, недоумевающих глаз.
— Эта дорога ведет в Лондон, господа?
— Господа… Ишь ты! — воскликнул один из крестьян.
— Ишь ты! — повторил его товарищ.
Воткнув мотыги в землю, они принялись неторопливо рассматривать Израиля и скрести затылки под соломенными шляпами.
— Так как же, господа? Ведет она в Лондон? Сделайте такую милость, ответьте бедному человеку.
— Тебе, значит, в Лондон нужно, так, что ли? Ну вот и иди себе, иди.
И без дальнейших разговоров два вола в человечьем обличье, чье деревенское любопытство было теперь полностью удовлетворено, с неподражаемой флегмой снова взялись за свои мотыги, нимало не сомневаясь, что сообщили незнакомцу все требуемые сведения.
Вскоре после этого Израиль миновал старинную темную часовенку с обомшелыми стенами. На крыше ее лежал слой сырых пожухлых листьев, которые прошлой осенью осыпались с могучих ветвей старых корявых деревьев, росших позади нее. Минуту спустя Израиль очутился в деревне. Ее еще одевала тишина раннего утра. Но кое-где уже мелькали человеческие фигуры. Заглянув в окно пока еще безмолвного кабака, Израиль разглядел стол, заставленный пустыми кружками и кувшинами, между которыми виднелись кучки табачного пепла и трубки с длинными мундштуками — некоторые были сломаны.