«котел». Взвод действительно находился в окружении — в «котле». И каждую минуту этот «котел» мог закипеть, вспучивая пузыри разрывов, щедро разбрызгивая горячие осколки. Нужно было уходить. И уходить всем, чтобы потом не мучиться душевно, ненести ответственности перед начальством, перед оставленными в «котле» людьми.
Лейтенант оглянулся и увидел, что Прокофьев, так лихо бежавший впереди всех, рядом с лейтенантом, бочком отходит в тыл группе.
«Догадливый», — тепло подумал лейтенант и приказал: — Дробот, прикройте взвод с тыла.
Дробот кивнул и прижался к траншее. Взвод стал выбираться наверх. Немец спешил, он вел людей торопкой рысцой. Разведчики едва успевали вываливаться за тыльный бруствер. Дробот следил за ними и в то же время посматривал на пустые теперь траншеи, которые недавно атаковал взвод. Когда последний разведчик скрылся в темноте, Дробот тоже оперся руками о край траншеи, чтобы выпрыгнуть и двинуться за взводом, но вдруг увидел шарившего в траншейной нише человека.
— Кто там? — озлобился Дробот. — Почему отстал?
— Это я, Прокофьев. Гранаточки разыскиваю, — голос у Прокофьева дрожал. — Все-таки на прорыв.
«Испугался», — подумал Дробот и недобро бросил:
— Давай, давай, ага.
Прокофьев выбрался из траншеи и пошел чуть позади сержанта, но Дробот, сам не зная почему, остановился и молча пропустил его вперед.
Немец повел взвод в тыл и, когда разведчики уже решили, что оп нарочно заводит их к своим, резко повернул и двинулся к передовой. На атакованном взводом участке передовой с парадным грохотом разорвался тяжелый снаряд, вырвал из темноты безжизненную землю, поиграл тенями проволочного заграждения и под свист и фырканье осколков растворился в темноте.
Почти сейчас же на передовую упала серия мин, взрывы солидно и однотонно крякнули, услужливо подсвечивая черный дым, оставшийся от соседки. Потом забарабанило вразнобой, и сквозь этот грохот от рощи взвилась ракета. Зеленая, праздничная, она летела неторопливо, словно любуясь собой и милостиво разрешая любоваться другим. От нее отлетали изумрудно-белые звездочки. Немец смотрел на эту ракету почти с таким же ужасом, как на стену огня, колышущуюся на передовой. Андрианов толкнул его и приказал: — Шнель!
Андрианов знал — ракету пустил Петровский. Он извещал, что начинает отход и ведет огонь, чтобы отвлечь внимание противника на себя.
Ракету увидели не только разведчики. Ее увидел и капитан Мокряков и приказал артиллеристам поставить заградительный огонь. Перед березовой рощей встали разрывы, окрашивая белые стволы в трепещущие алые и багровые тона. Краски быстро менялись, перемежались с тенями, и казалось, что березы качаются и даже стонут. Стонут потому, что по их стволам стекает горячая алая кровь.
Заградительный огонь входил в план проведения поиска, и то, что он был поставлен по плановому сигналу, на запланированном месте, почему-то успокоило Андрианова. Он опять повторил: — Шнель!
Пленный качнулся, с безмерной болью обреченного посмотрел на лейтенанта и теперь уже медленно, часто оглядываясь на бушующий слева огонь, пополз вперед. И тут случилось то, чего никто не ожидал: за далеким лесом полыхнули зарницы. Их становилось все больше. Они выхватывали из темноты островерхие вершины деревьев, подсвечивали низкое, слоистое небо, и оно поднималось и раздвигалось. Зарницы трепетали и перебегали по этому странному, слоистому небу с пепельными краями, и разведчики отметили: — Во дают наши! Но уже в следующие секунды этот восторг сменился почти ужасом: первые советские снаряды разорвались совсем неподалеку, справа от взвода. Потом снарядов стало больше, и передовая задрожала мелкой дрожью. Разрывы слились в рев, который исходил примерно из того района, где был второй проход в заграждениях.
Теперь и слева, и справа, и позади, и впереди бушевал огонь — свой и немецкий. Над приникшими к земле людьми пролетали осколки оторвавшихся от серии, слишком близко разорвавшихся снарядов, и двинуться вперед, казалось, не было ни возможности, ни сил. Андрианов оглянулся, и первое, что он увидел, был все тот же обреченный взгляд широко раскрытых глаз пленного.
Слишком долго капитан Мокряков не видел удачи. Слишком часто упрекали его начальники. А он, уже пожилой и по-своему многоопытный человек, ничего не мог сделать — ведь в поиски ходил не он. И даже готовя этот необычный поиск, он в глубине души не очень-то верил в его успех: слишком сильна была оборона противника, да и сам противник попался чересчур настырный и хитрый.
Но чем дальше шла подготовка, чем глубже втягивался в нее Мокряков, тем дороже становилось ему общее дело. Утрясая вопросы взаимодействия, выклянчивая дополнительные лимиты снарядов на плановые огни, он все чаще увлекался и начинал чувствовать себя и молодым и сильным. История с брусничной водой не только растрогала его, но и убедила, что его любят и уважают. И он понял, что тоже любит разведчиков — таких молодых и так часто рискующих собой. И ему, рядовому разведчику времен гражданской войны, вспомнилась молодость, в нем ожила та любовь, с которой они, совсем еще мальчишки, относились к своему командиру. Мокряков без особого труда почувствовал и себя таким же любимым командиром и ощутил ответную, почти отцовскую любовь к разведчикам.
Эта несколько неожиданная и, пожалуй, запоздалая, но все-таки справедливая любовь помогла ему сделать то, что в иное время капитан никогда бы не сделал. Мало того, что он с особой тщательностью обеспечивал поиск, он еще сумел добиться редкого в условиях твердой обороны огневого резерва.
Случилось это так. Мокряков понимал, что дерзкий план, как и всякий план на войне, нес в себе зародыш неожиданности, и весьма опасной. Вероятно, раньше Мокряков и повздыхал бы и посетовал, но в конце концов вспылил и решил: «А что же сделаешь — война. Тут без неожиданностей, без риска невозможно. Тут и убивают». И если бы поиск провалился, он бы долго мучился и переживал гибель людей не только как случайную неудачу, но еще и как свою боль. На войне не принято долго оплакивать потери, а командир должен уметь владеть собой. И постепенно все бы забылось.
А теперь, когда уходящие на опасное дело люди были не просто его подчиненные, а любимые подчиненные и, кажется, любящие, — он не мог терпеть опасных неожиданностей.
Поэтому Мокряков под предлогом уточнения информации отпросился у своего начальства и съездил в штаб армии, артиллерией которой командовал его бывший однокашник, и выложил ему напрямик все свои сомнения. Командующий артиллерией про себя отметил, что бывший разведчик Мокряков, во-первых, не бог весть как преуспел в жизни, а во-вторых, — и это было, видимо, главной причиной его медленного восхождения по служебной лестнице — так и остался очень мягким человеком, прикрывающим вспыльчивостью и показной строгостью эту свою губительную для военного человека мягкотелость. Командующий, хоть и со вздохом, приготовился было отказать старому боевому товарищу, как вдруг ему пришла отличная мысль:
— Знаешь, Мокряков, а я тебе дам целый полк.
Мокряков недоверчиво покосился на полковника, горестно вздохнул и начал торопливо собираться: ему не нравилась покровительственная улыбка полковника.
— Не нужно, — пробормотал он. — Я ведь серьезно…
И полковник, поняв, что обидел товарища, подтянулся, стал серьезным.
— Я не шучу. Дам полк… на одну ночь. И не какой-нибудь, а свой главный резерв — тяжелоартиллерийский. Но с одним, точнее, с двумя условиями: первое — только на одну ночь. На рассвете они снимутся с позиций и уйдут. И второе — боеприпасов не более половины боекомплекта. Полбыка, — прикрывая глаза и потягиваясь, многозначительно уточнил полковник. — У нас с этим строжайшая дисциплина. Согласен?
Мокряков уже видел, что полковник не шутит, и все-таки не совсем верил ему. Очень захотелось пить, но пи кваса, ни брусничной воды у полковника не было. На столике стоял только котелок с чистой, некипяченой водой. И, теплея душой, Мокряков припал к этому котелку и пил из него долго, с удовольствием, но бесшумно: уже после первого глотка он понял, что сделал глупость — нужно было воспользоваться кружкой. Теперь он старался пить бесшумно.
— Ну спасибо, — пробормотал он растроганно. — А тебе… тебе ничего не будет?