идет работа. Он не ошибся. Через полчаса, когда возле заводи стучали топоры и шаркали лопаты, к лощине подошел немец. Двигался он уверенно, стремительной, летящей походкой очень занятого человека. Чуть позади торопливо и настороженно двигался второй. Сразу стало понятным — идет офицер с ординарцем. Лучшего «языка» придумать было трудно.
Поисковая группа без шума и спешки прикончила ординарца, живьем прихватила офицера и начала быстро отходить к переправе, когда к Дроботу пристал Хворостовин.
— Разрешите остаться пошерстить эту сволочь, — Валерка кивнул в сторону заводи.
— Зачем? — недоуменно спросил сержант.
Задание было выполнено, контрольный пленный, да еще такой ценный, взят, можно спокойно возвращаться домой. Зачем же поднимать тарарам, который может выдать разведчиков и провалить удачный поиск?
Валерий понял эти невысказанные соображения сержанта и, наклонясь к его лицу, с вибрирующими, грудными нотками нетерпения и еще каких-то бурных, но тщательно сдерживаемых чувств прошептал:
— Стану шерстить только после того, как вы начнете переправу, а до этого — могила и черный гроб. — И так как сержант все еще молчал и в этом молчании ощущалось скорее осуждение, недоверие, чем понимание, Валерий с сожалением и горькой обидой разочарования протянул: — Эх, сержант, сержант, — и махнул рукой.
Дробот дернулся. Первое, что ему захотелось, — оборвать зарвавшегося подчиненного, заставить его покориться командирской воле, словом, прекратить весь этот базар на «ничейной» земле. Он уже набрал воздуха, чтобы резко, раз и навсегда одернуть строптивого паренька. Но сделать этого не смог. Помешало то, что он уже знал о Валерке, и то необыкновенное, еще не до конца понятое, что жило в нем и что, несмотря на непонятность, все-таки нравилось Дроботу, потому что оно было безусловно чистым и ярким. И вместо того чтобы оборвать Хворостовина, сержант отрывисто, запальчиво спросил:
— В одиночку?
Валерка пожал плечами:
— Меньше потерь… в случае чего. Но если боитесь прокофьевского варианта, можно оставить Потемкина. Он согласен. Я говорил с ним.
И тут прорвалось то, что уже было в сержанте, — злость:
— А если ранят?
Валерка пристально посмотрел в сержантские, яростно и презирающе горящие глаза и кивнул:
— Понятно… Идем с Потемкиным, — и вдруг, прихватив Дробота за рукав, шепнул: — Спасибо.
Возвращаясь к берегу, Дробот убеждал себя, что поступил правильно — заварушка, которую собирался поднять Хворостовин, прикроет отход поисковой группы и поможет доставить драгоценного «языка». Но в то же время он понимал, что, хотя тактически его решение, может быть, и оправданно, принимал его не он. Запоздалые рассуждения сержанта могли служить оправданием перед Андриановым, другими начальниками, если они спросят, почему он поступил так, а не иначе, но только не перед самим собой.
Поступить же иначе Дробот не мог. Валерка рвался в бой, и, по-видимому, у него были какие-то свои, очень веские причины, совпадающие с исполнением воинского долга. Приказ они выполнили. Так почему же не учесть и эти, еще не известные причины?
Лейтенант Андрианов действительно спросил Дробота о Потемкине и Хворостовине и поморщился, когда сержант объяснил, что он оставил бойцов для прикрытия поисковой группы.
— Можно было обойтись без этого. Не нужно рисковать людьми. Словом, мне это не нравится.
Вероятно, он отменил бы приказ Дробота, но в это время неподалеку взлетела осветительная ракета, пролетела медлительная стайка трассирующих пуль, а потом отрывисто пророкотал пулемет.
— Ну вот, начинается, — буркнул Андрианов. — Черт знает что, сержант, — и недовольно скомандовал: — По лодкам.
Сзади, возле самых немецких траншей, слышался встревоженный говор, в небо взвилось уже несколько ракет. Лодки стали выходить на стрежень, и мертвенный свет ракет вырисовывал их на аспидной черни воды со всеми деталями и подробностями. «Не прорвемся!..»
Сказать так не сказал никто, но подумал каждый: слишком уж заметны были лодки и люди в них.
Но вот трескуче и слаженно ударили автоматы, грохнули разрывы гранат, и было видно, что им никто не отвечает. Пулеметы били еще наугад, прочесывая местность. А автоматы неистовствовали. Внезапно, покрывая нарастающий шум боя, горько и обиженно прокричала лошадь. Этот крик — вопящий, ни на что другое не похожий — больно стегнул по нервам. От бухточки на всем скаку вынеслась двуколка, покрасовалась мгновение над обрывом и, облитая все тем же мертвенным светом ракет, грохнулась вниз. Ни всплеска, ни шума никто не услышал — бой разгорался.
Он шел почти до полуночи, потом постепенно стих. Всю ночь разведчики не уходили с берега, ожидая Потемкина и Хворостовина. Черная вода была глянцевито покойна, и солдаты, жадно затягиваясь цигарками из рукавов, настороженно молчали.
В рассветные сумерки лейтенант Андрианов приказал остаться только наблюдателям, а остальным уйти в тыл на отдых. Никто не хотел уходить, и все, не сговариваясь, кружили вокруг похудевшего за ночь и словно обуглившегося Дробота. Он молчал, исподлобья поглядывая на товарищей, и даже не курил, а только часто пил и все облизывал беспрерывно пересыхающие губы. Ему никто ничего не говорил, но во взглядах, вздохах людей пробивалась укоризна, словно сержант был виноват во всем. Эта недосказанность привела к несчастливой минуте, когда Дробот поднял подернутые поволокой глаза на Андрианова, — и лейтенант понял, что он просит разрешения сплавать на тот берег и проверить, что произошло с разведчиками. Лейтенант непримиримо поджал губы: все должно остаться так, как произошло. За последствия ответят вдвоем: так или иначе, а они оба приняли решение и должны отвечать за него.
Всем стало понятно, что возвращения с того берега быть не может. Наблюдатели сообщили, что последние немцы спрятались в траншеях. Советские пулеметчики и минометчики, обстреляв их, сами готовились уйти на покой — днем противник был тих и покладист: у него уже не хватало боеприпасов. В этот момент на том берегу, в подобрывной темноте, как звездочка, блеснул слабый огонек. Туман быстро поднимался, светлело, но кто-то остроглазый увидел, что в нише, под высоким западным берегом, у самой воды вспыхивает и гаснет цигарка. Потом разглядели две скорчившиеся, тесно прижавшиеся друг к другу фигурки. Одна из них приветливо помахала рукой.
Весь день они пролежали под обрывом, и вся передовая смотрела на них в бинокли и стереотрубы, а беспечный Валерка сигналил морским телеграфом о своем отличном самочувствии и просил вечерком устроить маленький сабантуйчик.
Для них устроили не маленький, а преогромный сабантуй — боеприпасов не жалели — и вдруг убедились, что противник почти не отвечает. Это было не менее важным открытием, чем благополучное возвращение двух разведчиков, разогнавших чуть не роту немцев. Теперь каждому стало понятным, что на том берегу что-то не так, что-то сломалось в грозной машине, но что именно, еще никто не знал.
Отделавшиеся легкими царапинами Хворостовин и Потемкин были окружены почтительной толпой. Они помалкивали о своих делах, и люди не понимали этого. Слава требовала объяснения, риск — оправдания. По взводу пошло перешептывание:
— Сержант послал людей на верную смерть, а они выкрутились. Вот это настоящие солдаты.
И та неприязнь к сержанту, что родилась на берегу, в часы ожидания, окрепла.
Вечером, вскоре после возвращения, когда взвод собрался в землянке, Дробот оказался как бы в стороне от всех. Люди обходили его и льнули к Хворостовину. А Валерка был обычным Валеркой — веселым, находчивым и сдержанно-добродушным.
Когда приехал начальник штаба полка — в сверкающих золотых погонах, с надраенными и тоже сверкающими пуговицами и пряжками, — начался разбор действий. Слушали без особого внимания, и не только потому, что все знали, что командир полка объявил взводу благодарность, а в четвертой части уже пишут наградные листы. Главное теперь было не в этом официальном разборе и даже не во взятом «языке», который, оказалось, был очень ценным: у него нашли карту укреплений целого участка. Главным для собравшихся было отношение начальников к удачливому сержанту. Это знали все, в том числе и Дробот, но этого не знали офицеры, хотя капитан Мокряков не столько умом, сколько добрым и чутким