Он и в самом деле был несколько несуразен. Большой — на голову выше Дробота, с широкими опущенными плечами, большим животом, туго перетянутым брезентовым ремнем, и толстыми икрами. Шинелька у него была кургузая, чуть прикрывавшая колени, и потому, наверное, икры казались особенно мясистыми, а ноги чуть кривыми.
Стыд все жег и жег Сашку, шея из розовой превратилась в бурую, на широком носу выступили капельки пота, лоб под ушанкой горел и чесался. В душе накипала злость, и он, вышагивая, яростно ругался про себя. Но прекратить это дурацкое, с его точки зрения, вышагивание он почему-то не мог — мешало сознание святости строя и команды, которое влезло в него еще в запасном полку и вот теперь неожиданно оказалось сильнее самого Сиренко.
Смешное это зрелище нарушил Дробот.
— Бегом… — скомандовал он и, прижав руки к бокам, недовольно выпевая, потребовал: — Ма-арш!
Сам он вырвался вперед и повел за собой Сиренко. Они бежали по лесу без дороги, перепрыгивая через вывороченные взрывами деревья, петляя меж зарослей осинника и частого ельника. В лицо били холодные от утренней росы ветви, кололи хвоинки. Но противней всего была паутина. Она обволакивала лицо, вызывая непреодолимое чувство брезгливости, и тогда Сашке хотелось как можно скорее снять паутину. Он тер лицо руками, терял темп и, главное, направление, и то, как кабан, врезался в кустарник, то спотыкался я, чертыхаясь, задыхаясь, еле нагонял легкого и верткого Дробота.
На полянке между нарядных сосенок-подростков, на жесткой чуть притрушенной первым снегом траве Дробот остановился и, не давая передышки, сказал:
— Слушай задачу.
Сашка запаленно дышал, пот струился не только из-под ушанки, но и по всему телу, вызывая неприятное ощущение заползших под белье мурашей. Он дергался, чтобы сбросить проклятых мурашей с зудящего тела, и проклинал своего мучителя: «Вот навязался, черт закопченный! И где только тебя выкопали!»
— Прекратите чесаться, — брезгливо одернул его Дробот, и Сиренко, все так же мысленно проклиная его, замер. — Будем отрабатывать рукопашный бой. Обратите внимание — я вдвое меньше вас и, вероятно, вдвое слабее. Так вот, ваша задача — скрутить мне руки и взять в плен. Нападайте.
Дробот стоял прямо и острыми, глубоко сидящими глазами пристально смотрел в красное, усталое лицо Сиренко. Первое, о чем подумал Сашка, было: «Ох, и наломаю ж я тебе сейчас бока».
Он наклонился чуть вперед, набычился и уже тронулся было с места, как вдруг понял, что не сможет напасть на Дробота, а тем более скрутить ему руки. Все ж таки он командир.
«Помну я его ненароком, — подумал Сиренко, — а потом сам себе не рад буду. Хай он сказится».
— Ну-у! — требовательно крикнул Дробот.
И Сиренко пошел. Пошел осторожно, бочком, далеко выставив руки, словно в темноте, на ощупь пробираясь по незнакомой комнате. Он опять ощутил свою неуклюжесть. От этого ему вновь стало стыдно. Тренировка начинала походить на детскую игру в ловички, или, как говорили в родном Таганроге, латки.
Сиренко все тянулся и тянулся к Дроботу, так и не решаясь ни дотронуться, ни броситься на него, пока это наконец не надоело сержанту. Он вдруг схватил Сиренко за руку и несильно дернул на себя. От этого неожиданного толчка Сашка развернулся боком. Дробот ловко проскользнул у него под растопыренными руками, ногой ударил по толстенной Сашкиной ноге, отчего Сашка и вовсе потерял равновесие. Потом сержант присел, снова толкнул Сиренко, и тот невольно шатнулся, а падая, очутился на спине у сержанта.
Все произошло так стремительно и необычно, что Сашка даже удивиться как следует не успел и запоздало подумал, что вот сейчас-то он наверняка схватит Дробота. Но в это мгновение его перевернуло, он куда-то понесся и, услышав натруженный выдох — такой, какой издают дровосеки, всаживая колун в толстую плаху, — шлепнулся на жесткую траву белотел. А когда шлепнулся, так и не понял, сам он «гекнул» или это «гекнул» от напряжения сержант.
Дробот стоял над ним все такой же спокойный и насмешливый. А Сашка чувствовал, что все его большое, мягкое тело начинает пронизывать боль от тяжкого удара о подмерзшую землю. Дробот, наверное, знал, что боль эта и обида должны подкосить Сашку, но он не нашел в себе чуткости, на которую в других условиях вправе был рассчитывать Сашка. Сержант приказал жестко:
— Встать! — И когда Сашка, еле сдерживаясь, чтобы не охнуть, поднялся на ноги, Дробот безжалостно продолжал: — За каким чертом пошли вы в разведку, если я могу вас швырять, как хочу. А ведь немцы покрепче меня попадаются. Ручки расставили, ага… Ну! — снова приказал он. — Нападайте!
Если бы Дробот не кричал, Сашка, возможно, и простил бы ему всю эту сцену. Но Дробот так ругал его, как Сашку еще никто на свете не ругал. И этого он простить не мог. Сцепив зубы, он, как в прорубь, ринулся на Дробота и сейчас же почувствовал острую боль в плече, перевернулся и очутился на жесткой траве. При этом он так ударился головой, что услышал, как клацнули зубы. Дробот опять стоял над ним и с уничтожающим презрением цедил:
— Рот закрывать нужно. Это вам не ворон считать! Ага. Встать! Ну, нападайте, нападайте, черт вас возьми! А еще комсомольцем себя считаете! — и уж совсем некстати припечатал свое невозможное «ага».
Сашка встал и, продираясь сквозь вставший перед глазами розовеющий туман, ринулся на Дробота и опять очутился на земле, снизу поглядывая на сержанта, выслушивая его наставления.
Иногда Сашку захлестывала злость, иногда оторопь, иногда он внутренне подбирался и решал быть хитрым и осторожным, когда ему казалось, что он уже понял, на чем его ловит этот жилистый, ловкий и увертливый, как зверь, смуглый сержант. Но что бы ни делал Сиренко, что бы ни ощущал, все равно после очередного нападения на Дробота он лежал на земле и выслушивал то, за что в «гражданке» свернул бы голову любому. И что самое обидное — человек сам предлагал ему свернуть голову, подставлял эту голову, а Сашка ничего не мог сделать. Когда он понял, что бессилен перед сержантом, Дробот вместо надоевшей команды «Ну, нападайте же» приказал:
— Ползком!
Они ползли по холодной, в инее траве, вдыхая запах опавших листьев, разжиженных морозцем грибов. Ползли по жесткой, неправдоподобно зеленой листве брусники, и Сашке было неприятно давить своим грузным телом алые, как подсохшая кровь, тронутые заморозками ягоды. Он вдруг понял, как нечеловечески устал, как все в нем болит, как дрожит каждая жилка и каждый нервик. Он уже не мог ползти и клялся самому себе, что вот сейчас, вон возле той елочки остановится и будет лежать, а сержант пусть ругается, потому что все равно завтра он, Сиренко, уйдет в свою роту — ведь нельзя же согласиться с таким издевательством. Пусть бы оно приносило хоть какую пользу, а то ведь терпеть приходится просто ради сержантского удовольствия.
Но елочки мелькали одна за другой, самые страшные клятвы сменялись еще более страшными, все болело в нем сильней и сильней. Каждый нервик и каждая жилка уже не просто дрожали, а прямо-таки рвались на части, глаза заливали пот и туман крайней усталости. А Сашка все полз и полз. Когда мысли наконец пропали и сменились тупым безразличием, Дробот приказал:
— Бегом марш!
И Сашка поднялся и побежал — спотыкаясь, задевая ногой за ногу, ни о чем не думая и почти ничего не ощущая. Совсем неподалеку от землянок Дробот остановился и презрительно протянул:
— На кого вы похожи, Сиренко, смотреть неприятно. Надо же так извозиться. — И пока Сиренко лениво отряхивал полы кургузой шинеленки, приказал: — На свободе разберитесь в собственных ошибках и постарайтесь понять, почему вы каждый раз оказывались на траве. Утром повторим. Сейчас приступайте к выполнению своих обязанностей.
И тут только Сашка понял, что они стоят неподалеку от помойки, возле которой на кустике сидела ворона и насмешливо посматривала на Сиренко.
— Вот проклятая! — выругался Сашка и сейчас же лениво подумал, что в приметы он все равно не верит.
Побитое тело болело, белье пропиталось потом, и вечером, моясь, Сашка увидел, как по всему телу