С этой минуты Сашка не видел Дробота больше суток. Он словно провалился — даже есть не приходил. И, на всякий случай подогревая ему еду в котелке, Сашка думал о его предложении и ничего не мог придумать.
С одной стороны, он — радист. А если и стал поваром, так это по собственному желанию. Надо же кому-нибудь готовить. Но и повара и радиста в поиск брать нельзя. Не те специальности. С другой стороны — капитан Мокряков приказал брать. Опять-таки приказ этот не окончательный — можно и обжаловать: Сашка вспомнил, что, в сущности, он не больно и подчиненный Мокрякова. Он прикомандирован ко взводу разведчиков. А числится в роте связи. Стоит сказать командиру роты — и только они и видели рядового Сиренко. Но сделать так — значит навсегда лишиться уважения не только разведчиков, но и связистов.
Человеку доверяют самое важное в армии — разведку, а он прячется в кусты. Значит — трус. А Сашка никогда не был трусом. И потом, он комсомолец. Как же он посмотрит в глаза другим, если откажется? Нет, он пойдет в любой поиск, на любое задание и выполнит его с душой, как и положено солдату. Тем более нужно искупить свою вину. Пусть хоть что говорят, хоть как судят, а ошибка с этим самым вороньем — ясная. И Сашка ее с себя не снимал. Наоборот — он судил себя и в конце концов осудил. А приговор обнародовал, когда кормил отощавшего за сутки Дробота.
— Пожалуй, я с вами пойду, товарищ сержант, — хмуро и почему-то вздыхая, сказал Сиренко, выставляя перед Дроботом котелок с пшенной кашей.
— Ага! — ненатурально обрадовался сержант не то каше, не то Сашкиному сообщению. — Решил, выходит, побаловать меня.
Сиренко не понял, к чему относится это замечание, и невнятно промямлил:
— А ее всем на обед давали… — И, заглядывая в смеющиеся глаза сержанта, неуверенно добавил: — Кашу то есть.
Дробот засмеялся. Немецкая алюминиевая ложка в его руке вдруг переломилась и расправилась — на другом ее конце появилась вилка. Сиренко отметил ловкость, с которой было проведено это превращение, хотя не мог понять, чему смеется Дробот. Сержант перевернул ложку и воткнул вилку в котелок.
— Ну молодец ты у меня. Ах молодец! До чего догадливый, до чего смекалистый — только для разведки и годишься. Осчастливил меня, дурака. Согласился идти со мной в разведку. — И вдруг, выпрямившись, сузив глаза, заговорил резко и безжалостно: — Вам нужно понять, рядовой Сиренко, что мне вашего согласия не требовалось — приказал бы — и пошли как миленький, ага… Но я понаблюдал за вами и подумал, что такой мешок с требухой, как вы, может еще стать человеком, а не только покровителем приблудных собак. Поэтому и разговаривал с вами по-человечески. А теперь так — с завтрашнего дня будем тренироваться по часу, по два, но о поиске не заикайтесь. Туда, — сержант махнул рукой в сторону передовой, — берут только тех, кому верят, ага… Сейчас можете быть свободны.
Сиренко с недоброй улыбкой смотрел на Дробота и не спешил уходить. Сержант отодвинул котелок, взглянув исподлобья, протянул:
— Ну-у. Я кому сказал?
Было в этом сержанте что-то такое резкое, несгибаемое и в то же время тяжелое, что вспыхнувший было возмущением Сиренко все ж таки подчинился и, косолапя, покачиваясь на ходу, вышел из землянки. Только на пороге он пришел в себя, понял, что его попросту выгнали, а уж на тропке к своей каптерке выругался, чтобы унять стыд.
Нет, дисциплина дисциплиной — все это верно, но среди разведчиков такого не бывало. Во взводе даже лейтенант такого не позволял. Есть во взводе и приказы, и подчинение, и все такое прочее, но есть еще и другое — то непоказное товарищество, которое не позволяет командиру так вот выгонять подчиненного.
К утру отходчивый, как все добрые люди, Сиренко остыл и уже примирился с тем, что неладная история с сержантом может привести к тому, что его все-таки выгонят из взвода. Что ж… Не всем ходить в героях. Ну правильно, не трус. Верно, комсомолец. Ну а если нет в нем этой самой военной косточки? Если он по самой натуре своей — человек мирный? Если ему больше нравится возиться на кухне, чтобы потом видеть, как ребята уплетают за обе щеки то, над чем он потел и думал, если ему жалко и ворон, и собак, и вообще всякое зверье. А уж о людях и говорить нечего.
Конечно, на войне нужна безжалостность, потому что здесь один закон — ты не убьешь, тебя убьют. Все это понятно, но Сашка не мог себе представить, как он будет кого-то убивать. И в душе, стараясь не признаваться в этом самому себе, он решил: «Пускай переводят обратно в роту. Черт с ними — буду работать, На войне и такие нужны».
И все же спокойная и чем-то самоуничижающая мысль эта все-таки претила Сиренко, и вместе с мирным решением у него в душе бродило еще и презрение к самому себе: все-таки труслив ты, Сашка… Как ни говори, а труслив.
Разбираясь в этих путаных мыслях, Сашка забыл об обещанной сержантом тренировке и потому утром, в самый разгар подготовки к завтраку, искренне удивился, когда услышал неприятный, с металлическими оттенками голос Дробота:
— Рядовой Сиренко, ко мне!
В иное время, если бы кто-нибудь из разведчиков или даже сержантов крикнул ему такое, Сашка обязательно бы обиделся и, не отходя от кухни, ответил что-нибудь вроде: «Пошел к черту», или: «Не видишь, занят», или в крайнем случае: «Погодь минутку». Да и пе приняты были во взводе такие оклики. Лейтенант Андриапов и тот вызывал деликатней: «Сиренко, а ну-ка… Сиренко, сбегай-ка…» А тут — «рядовой Сиренко», да еще «ко мне!». Фон-барон какой нашелся!
Все восставало в Сиренко, все заставляло его сразу, раз и навсегда показать свою самостоятельность, и все-таки он, сам не понимая почему, покорно отошел от кухни, потупив глаза, и буркнул:
— Слушаю.
— Не «слушаю», а «прибыл по вашему приказанию», ага. — И после паузы, с невыразимыми нотками презрения, удивления и нарочито наивной растерянности в голосе, пропел: — Ну и выправочка у вас, товарищ Сиренко… Медведь по сравнению с вами — правофланговый.
Сашка искренне удивился, почему медведь по сравнению с ним правофланговый, поднял глаза, чтобы попытаться выяснить этот вопрос. Но Дробот не дал ему опомниться. Он сдержанно рявкнул:
— Смирно! — И когда Сиренко, скорее от неожиданности, чем подчиняясь команде, вытянулся, Дробот уже сдержанней скомандовал: — Кругом! Шагом марш! — А когда опешивший Сиренко выполнил команду, пропел все с теми же нотками удивления и презрения: — Ножку, ножку на первом шаге нужно давать.
Из землянки вышли разведчики, посмотрели вслед вышагивающему Сиренко и тоненькому по сравнению с ним сержанту, невесело пошутили:
— Повели телка на веревочке.
— Строевой на передке заниматься начал — умора! — преувеличенно шутовски и слишком громко крикнул Прокофьев и, сам почувствовав, что переборщил, тревожно осмотрелся.
Хотя все понимали комичность положения, откровенная злость в прокофьевском голосе смутила разведчиков, потому усмехнулись они невесело, закурили, и кто-то подвел черту:
— Братцы, а ведь Сиренко, пожалуй, оставят…
Этот бесспорный вывод почему-то примирил со все еще не до конца понятым сержантом всех разведчиков, но не Прокофьева. Дробот показался ему еще опасней и неприятней. Уже изощряемый постоянной настороженностью прокофьевский ум отметил еще одну несуразность события. Два опасных для него человека доставляют неприятности друг другу. И с острой практической проницательностью Прокофьев понял, что, если эти неприятности углубить, сделать заметнее, оба эти человека могут стать врагами, и тогда в своей вражде забудут о своих подозрениях. Тогда он, Прокофьев, может быть спокоен. И он довольно улыбнулся, решив: «Надо их стравить, пускай грызут друг друга».
Сиренко слышал насмешки, знал, кто говорил ему вслед, и все-таки вышагивал, стараясь припечатывать ногу всей ступней и от этого забывая, какую руку нужно выносить на мах, а какую в замах, и потому ощущал страшную скованность и растерянность. Он начал краснеть от стыда, от сознания своей беспомощности и, вероятно, несуразности.