которые седели, казалось, прямо на глазах. (Или она просто перестала их подкрашивать? Дико и жутко было вспоминать, что когда-то эти пряди готовы были вот-вот зазеленеть продолговатыми, как египетские глаза, листочками.) А на все попытки как-то привести ее в себя в прежнюю Аню — твердила одно: оставь нас, спасайся сам. Постепенно доведя Витю даже до того, что он решился напомнить ей о ее же словах — о том, что и горе надо нести с достоинством. И она с какой-то злобной радостью, словно речь шла о ненавистнейшем ее враге, поспешила наговорить, что достоинства у нее больше нет, что она дрянь, дрянь, дрянь и он поступит только справедливо, если бросит их с Юркой допивать кровь друг из друга, а сам обратится к новой, счастливой жизни, которой он достоин, достоин, тысячу раз достоин. Ладно, хватит об этом, никакая ты не дрянь, ты просто слишком устала, заторопился Витя и был рад уже тому, что на этот раз обошлось хотя бы без дранья волос. Тем более, что Аня теперь и безо всякой-то причины была способна накинуться с абсолютно несправедливыми, недостойными прежней Ани упреками — которые могли вдруг, так же ни с того и ни с сего, смениться столь же бурными потоками извинений, заставляющих Витю только еще глубже втягивать голову в плечи.
Из-за всего этого Витя ощущал Юрку не просто убийцей, но — святотатцем, разрушителем святыни. Хотя никогда не давал Юрке повода об этом догадаться: расчетливый зверь, поселившийся в нем, постоянно напоминал ему, что нет ничего глупее, чем открыть врагу свои чувства, а следовательно, отчасти и намерения.
Теперь Аня чуть ли не на той же Апрашке покупала транквилизаторы, те самые, которыми время от времени обжирался Юрка, и, нечесаная, шаталась по квартирке алкоголика, правда, уже не такая скрюченная, зато обалдевшая, путающая времена и предметы, а главное — неумеренно любвеобильная. И когда она начинала с обильными слезами благодарить Витю за верность, осыпать его мокрыми поцелуями и называть своим милым мальчуганом, Вите страстно хотелось одного — чтобы это поскорее прекратилось. Теперь он ненавидел все хоть сколько-нибудь искусственные чувства — слишком уж явственно несло от них Юркой, а следовательно — чумой. Поэтому теперь и любые Анины ласки рождали в нем прежде всего настороженность, заставляли вслушиваться в интонации, вглядываться в зрачки — а не наелась ли она чего? Не надо ему было нежностей, пусть бы она лучше оставалась холодноватой, но высокой. (Боже, а как тяжело она теперь дышала!.. Не дышала, а отдувалась.)
Витя уже всерьез опасался, что Анины злоупотребления заметят и на работе, но, к счастью, на людях она всегда подтягивалась. Пока что. Однако если так пойдет и дальше… Витю подобные мысли настолько ужасали, что он гнал их прочь, прочь, и притом как можно дальше. Тем не менее поселившийся в его душе хладнокровный зверь напоминал ему, что нельзя исключать никакого варианта, нужно готовиться к любому развитию событий. Как готовиться — надо думать, главное, не спешить и не метаться из стороны в сторону. Хотя очень возможно — нет, не «очень возможно», а почти наверняка от Юрки придется избавиться. Чтобы не пришлось избавляться от них обоих. Если так дело пойдет и дальше, от Ани скоро ничего не останется, не останется ничего, что стоило бы спасать: она тоже сделается куклой. Витя в ужасе мотал головой, зажимал уши, однако спокойные жестокие слова уже успевали отпечататься в его душе. Но жалеть-то, сострадать можно всегда, какой бы она ни стала, взмаливался Витя, на что неумолимый зверь лишь усмехался: почему же ты не хотел сострадать мерзкой кукле, принявшей облик твоего сына? И был, кстати говоря, совершенно прав. Сострадать стоит только жизнеспособному. А нежизнеспособного лучше поскорее прикончить. Чтобы не мучился и не мучил других. А если безнадежному больному, робко возражал Витя, кажется, что он не мучается, — это же и означает, что он не мучается. Скажем, перед поездкой в Индию, к индийским целителям, Аня сама давала Юрке деньги на героин, чтобы он какой-нибудь глупостью не сорвал решающую операцию, — и Юрка тогда тоже не мучился, даже снова начал почитывать что-то английско- социологическое. Ну и чем это кончилось, пенял ему зверь, — а главное, ты что, с самого начала не знал, какой будет конец? Аня вслед за свадебными часами с золотой арочкой изобилия подметет псу под хвост остатки фарфора и примется за мебель. Вот уже и обнаружилось, что дубовый шкаф-бастион относится все-таки к разряду движимого имущества. И ты думаешь, она случайно заговаривает о том, что вам не нужна такая большая квартира? «Но это же ее квартира! — отмахивался Витя. — Она имеет право делать с ней что захочет!» — «Что захочет… Да только соображает ли она, что делает?» — «Ей кажется, что соображает… И какое я имею право думать, что соображаю лучше, чем она?» — «А какое ты имеешь право уклоняться от решения? Ошибиться можно и в ту, и в другую сторону, но, если серьезно, неужели у тебя есть искренние сомнения, что ты не просто имеешь право, но обязан остановить обезумевшую женщину перед нищетой, в которую она готовится ввергнуть и себя, и тебя, и ваше сокровище? Которому после этого уже и не останется ничего другого, кроме как воровать. Для тебя это, кстати, может быть, был бы и не худший вариант — он бы посидел, ты бы отдохнул, — но вот для нее? А ведь ты, если тебя послушать, как будто заботишься прежде всего о ней?»
Если серьезно, сомнений у Вити не было. Только он не знал, как ему поступить. С чего начать. Расчетливый зверь пока что ничего конкретного ему не предлагал — он лишь по-умному приучал Витю не шарахаться от его хладнокровных рассуждений, и хотя Витя пока что его не слушался, даже когда он его просто слушал, ему уже становилось легче: в присутствии его жестокой логики исчезала безысходность, а с ее исчезновением начинал поменьше дергать в середине груди нарыв размером с кулак, быстрее прекращали свой струистый бег бело-огненные серпы в глазах, таяла предобморочная щекотка в левой щеке. Правда, распродажа имущества — обмен вещей на кратковременные надежды — шла своим чередом.
Но продать квартиру они все-таки не успели.
Последнюю надежду Аня сторговала у отставного десантного полковника, который фильтровал кровь своих пациентов, кувыркая их в центрифуге; Юрка выдержал всего один запуск (задаток, по обыкновению, остался у целителя), после чего свалился в затяжное пике, из коего выходил уже не на «девятке», а на каких-то аптечных пузырьках, прекрасно разбираясь во всех действующих веществах, — Вите запомнились только барбитураты. Этот бред продолжался и днем, и ночью, только ночью он становился еще более ирреальным, уже не допускавшим и даже не требовавшим какого-либо понимания. Зачем-то Юрку снова нельзя было выпускать, ибо после этого весь курс «лечения» пришлось бы начинать заново, — не говоря уже о том, что в таком состоянии Юрка наверняка угодил бы в милицию, где его наверняка изувечили бы. Он и здесь давно бы уже выломал замок — он уже вышибал обугленную дверь алкоголика, — да только старший брат пожертвовал от своей фирмы стальную дверь, предупредив, что это первая и последняя его жертва: «Если бы вы его выгнали, у него еще был бы шанс спастись, а так он сначала сожрет вас, а потом уже и себя». Но Аня и на самые слабые намеки сразу обреченно замыкалась: «Я не смогу жить, зная, что он где-то пропадает. Я помню, однажды я всю ночь ждала его, вслушивалась в ночные звуки и поняла: я не смогу жить, не зная, где он и что с ним. Я же тебе говорю: спасайся сам, ты еще можешь спастись!»
Старший сын мудро устранился и по крайней мере больше не учил жить, но поставленная им дверь надежно держала их троих в общей клетке. Однако при всей замученности Витя тем не менее не добирался до последней потерянности, как бывало раньше: несгибаемый зверь, уходивший в самую глубину, продолжал напоминать оттуда: не психуй, сегодня ничего не решается — таких ночей было много и еще будет много (если, конечно, ты ничего не предпримешь). И когда наступала Витина очередь отдыхать на кухне (на комкастом старом одеяле, головой под закопченным снизу, словно какой-нибудь грот, кухонным столиком), он уже не кидался на каждый грохот или вскрик: ничего ценного там разбить уже давно нельзя, а Аня должна прочувствовать, с каким безнадежным чудовищем имеет дело, — может быть, в этом и ее единственный шанс на спасение. Не надо лишать ее этого шанса, напоминал завладевший его душой, не теряющий головы (рациональный, сказал бы Витя, обладай он склонностью к философствованиям) зверь, и Вите порой удавалось даже видеть недолгие сны — в одном он плыл на катере по морю из зеленого желе, распарывая его до самого дна, причем желе так разворачивалось за кормой, как будто катер расстегивал невидимую молнию, — и когда Витя пробуждался от упавшего в комнате стула или от собственной тревоги, зверь сразу же обращал его внимание на главное: вот видишь, серпы в глазах уже померкли, посверкивают только отдельные искорки, как от бракованной спички, а тебе ведь велено не нервничать и высыпаться если с тобой случится новый приступ, ты ей окажешь этим плохую услугу, ты должен беречь себя даже и для нее.
С помощью хладнокровного рассудительного зверя Витя тоже проделал очень серьезный путь к выдержке и рассудительности. Когда-то из командировки он позвонил Ане узнать, как они там с Юркой. «Все хорошо», — ответила она, но в спокойствии в ее голосе ему почудилось что-то чрезмерное. И спазм страха