Дипольд упрямо тянул цепь, звенья которой уходили глубоко в нарывы человеческой плоти. На себя. Тя-а-анул…
Мартин кричал, бился, рвался, не щадя спаянных с металлом ног, но избегнуть своей участи уже не мог.
Хвать – одна рука. Цап – другая. Руки пфальцграфа держат еще крепче, чем железо в кости.
Мартин вдруг взвизгнул – громко, отчаянно, не своим голосом:
– Я солгал, ваша светлость! Я не часовщик! Не мастер!
Поздно… Не поможет. Перед смертью малодушие человеческое часто вредит рассудку. И оттого ум становится скудным. В панике обреченным свойственно хвататься за любую соломинку. В панике люди надеются спастись ложью. Если ничего иного придумать не могут.
Поздно… Ложь не поможет.
Ни ложь уже не поможет, ни правда.
– Я не то! – Рот Мартина, наполовину лишенный губ, – как зияющая дыра. – Не тот!
Не то… не тот… Чушь! Вот Дипольд чувствовал, что он – не то, не тот. Что он сейчас не он, не совсем он, вовсе не он. И что кровавая пелена перед глазами! И что глухая вата в ушах.
Руки Дипольда сомкнулись на горле Мартина. Долго мучить трусливого умельца незачем. Но и в живых оставлять – тоже!
Под пальцами хрустнул кадык. Жертва захрипела, издала сиплый болезненный свист, дернулась. Еще раз. Еще…
Один глаз, левый, родной глаз Мартина, густо испещренный красными прожилками лопнувших сосудиков, закатился быстро, почти сразу же. Другой – правый, чужой и чуждый, холодный и неестественно чистый для задушенного человека, девственно, снежно-белый, с черным пятном широкого зрачка, продолжал смотреть – внимательно, изучающе. И – ни страха, ни боли в этом втором, вырванном из неведомо чьей плоти и искусственно посаженном в сгоревшую плоть оберландского мастера, глазе.
Даже когда обвисшая на тонкой, бессильной, измятой пфальцграфскими пальцами шее голова с вывалившимся языком глухо стукнулась о пол, даже тогда Дипольду еще казалось, будто мертвый стеклянный шарик, лишенный век, наблюдает за ним.
Пфальцграф нервно дернул щекой. Тряхнул головой. И еще раз – брезгливо – руками. Вроде схлынуло. Вроде отпустило…
И странно… Как-то сразу полегчало. Гнев и злость ушли – и прояснилось в мыслях. Надежда на успешный побег окрепла. Появилась уверенность в собственных силах. Такая, какой не было прежде. И будто влилась в тело бодрость, утраченная за долгие дни заточения. И жажда действия. Немедленного, неотложного.
Вот как следует успокаивать расшалившиеся нервы! Давя кадыки тем, кто недостоин жить…
Запоздалого сожаления о совершенном в припадке ярости убийстве не было. Напротив. Прислушиваясь к своим ощущениям, Дипольд чувствовал себя правым. Во всем. Кругом. Везде. Где-то в глубине души копошилось, правда, что-то невнятное, несогласное. Но уж очень это несогласное было невнятным. И уж очень оно было глубоко запрятано. А место, время и обстановка не располагали ворошить собственные неясные ощущения. Да и вообще, к чему копаться в том, чего, быть может, и нет на самом деле?
– Правильно! – вслух произнес Дипольд. – Все пра-виль-но!
Сказал уверенно, громко, убежденно.
Вот теперь он верил себе полностью. Заставил поверить. Потому что давно привык доверять своим словам и твердости своего голоса. А этот… Мартин-Вареный этот…
Дипольд еще раз глянул на распростертое в соседней клетке тело. С цепью в ногах. Цепной пес! И умер по-собачьи. Где-то в чем-то жаль, конечно, беднягу, но, в конце-концов, этот мастер, не пожелав бежать с ним, тоже становился врагом. Да, Мартин помог Дипольду освободиться, но сам-то предпочел остаться. А его умелые руки слишком ценны, чтобы дарить их змеиному графу. Так что не до сантиментов.
Благородство? Честь? Дипольд скривился. Кто скажет, что он запятнал свою честь? Кто посмеет? На войне убийство врага, как и убийство слуги врага, не зазорно для дворянской чести. А ведь война. По большому счету, она самая. Начавшаяся еще на нидербургском ристалище. Именно война, потому что после обычных турниров побежденных не берут в заложники и не кидают в застенки.
Да и схватка меж ним и Мартином была честная. Самая что ни на есть. Не менее честная, чем с Сипатым. Подумаешь, цепь в ногах. Ерунда. Ноги значения не имели. Только руки. Две руки были против двух рук. Четыре руки – через одну решетку. А руки, надо сказать, у оберландского мастера, привыкшего иметь дело с металлом, вовсе не слабенькие – эвон как цеплялся, умоляя… Клещ, да и только! Если бы Мартин использовал их по-иному, если бы был столь же силен духом, как Дипольд, еще неизвестно, чья бы взяла и кто лежал бы сейчас на грязном полу своей клетки.
Все эти мысли пронеслись у него в голове за считанные мгновения, за доли мгновения. Пронеслись и улеглись. В душе гейнского пфальцграфа Дипольда Славного воцарилась полная гармония.
– Все-таки я тебя освободил, вареный Мартин, – спокойно сказал Дипольд. – Обещал – и освободил. И от Альфреда, и от Лебиуса.
При определенном желании ТАКОЕ освобождение тоже можно считать совершенным во благо. Желание у Дипольда было. А что? Избавить несчастного от жалкой жизни, вернее – от унылого и безрадостного подобия оной, от беспросветного прозябания в темнице и тяжкой работы в мастератории черного магиера, от мучительного существования и, главное, от вечного страха, – чем не благодетельствование? Мартин по причине малодушия решиться на подобное избавление не смог бы до последнего момента.
А Дипольд помог.
И Мартину помог, и – заодно – себе… Да, именно так. Ибо заклятый враг Дипольда понес первые потери. Урон не ахти какой, конечно, а все же… Альфред Оберландский потерял ценного пленника. Раба- мастера. И скоро лишится еще одного. Заложника-пфальцграфа. Итого – двое.