– Справедлива речь твоя, любезненькой ты мой, – отвечал игумен, – справедливая речь!.. «Искуси и познай» – в писании сказано. Без испытания нельзя.
– Вот и думаю я съездить в город, – сказал Патап Максимыч, – там дружок у меня есть, по эвтой самой науке доточный. На царских золотых промыслах служил… Дам ему песочку, чтоб испробовал, можно ль из него золото делать.
– Что ж, съезди, съезди, любезненькой ты мой!.. Уверься!.. Не соваться же в самом деле в воду, не спросясь броду? – говорил игумен.
Паломник с досады опять вскочил, пройдясь раза два по келье, сердито он взглянул на отца Михаила и вышел.
– А много ль, примерно, каждый год наберете вы этого песку? – спросил Патап Максимыч игумна.
– Да что наше дело! Совсем пустое, – отвечал отец Михаил. – Ино лето чуть не полпуда наберешь, а пользы всего целковых на сто, либо на полтораста получишь.
– Что так мало? – спросил Патап Максимыч. – Ведь золота пуд на плохой конец двенадцать тысяч целковых.
– Ах ты, любезненькой мой!.. Что же нам делать-то? – отвечал игумен. – Дело наше заглазное. Кто знает, много ль у них золота из пуда выходит?.. Как поверить?.. Что дадут, и за то спаси их Христос, царь небесный… А вот как бы нам с тобой да настоящие промысла завести, да дело-то бы делать не тайком, а с ведома начальства, куда бы много пользы получили… Может статься, не одну бы сотню пудов чистого золота каждый год получали…
Смолк Патап Максимыч. Погрузился он в расчеты. Между тем вошел Стуколов и еще суровей взглянул на отца Михаила. Тот вздохнул тяжело, спустил на лоб камилавку и потупил глаза.
– Что же? Какое теперь будет твое решенье? – спросил у Патапа Максимыча Стуколов.
– Да я не прочь, только наперед съезжу увериться, – отвечал Патап Максимыч.
– Когда поедешь? – спросил паломник.
– Отсюда прямо, – отвечал Патап Максимыч.
Петухи запели, отец Михаил с места поднялся.
– Ахти, закалякался я с тобой, разлюбезный ты мой, Патап Максимыч, – сказал он. – Слышь, вторы кочета поют, а мне к утрени надо вставать… Простите, гости дорогие, усните, успокойтесь… Отец Спиридоний все изготовил про вас: тебе, любезненькой мой, Патап Максимыч, вот в этой келийке постлано, а здесь налево Якиму Прохорычу с Самсоном Михайлычем. Усни во здравие, касатик мой, а завтра, с утра, в баньку пожалуй… А что, на сон-от грядущий, мадеры рюмочку не искушаешь ли?
Патап Максимыч с Дюковым выпили по рюмке, выпил и гостеприимный хозяин. Паломник мрачно простился с отцом Михаилом.
Крепко полюбился игумен Патапу Максимычу. Больно по нраву пришлись и его простодушное добросердечие, его на каждом шагу заметная домовитость и уменье вести хозяйство, а пуще всего то, что умеет людей отличать и почет воздавать кому следует. «На все горазд, – думал он, укладываясь спать на высоко избитой перине. – Молебен ли справить, за чарочкой ли побеседовать… Постоянный старец!.. Надо наградить его хорошенько!»
Уверения игумна насчет золота пошатнули несколько в Патапе Максимыче сомненье, возбужденное разговорами Силантья. «Не станет же врать старец Божий, не станет же душу свою ломать – не таков он человек», – думал про себя Чапурин и решил непременно приняться за золотое дело, только испробует купленный песок. «Сам игумен советует, а он человек обстоятельный, не то что Яким торопыга. Ему бы все тотчас вынь да положь».
В думах о ветлужских сокровищах сладко заснул Патап Максимыч, богатырский храп его скоро раздался по гостинице. Паломник и Дюков еще не спали и, заслышав храп соседа, тихонько меж собой заговорили.
– Эк его, старого хрена, дернуло! – шептал паломник. – Чем бы заверять да уговаривать, а он в город советует: «Поезжай, уверься!» Кажется, все толком писал к нему с Силантьевым сыном – так вот поди ж ты с ним… Совсем с ума выступил!
– Что ж, пущай его съездит, – молвил Дюков.
– Пущай съездит! – передразнил паломник приятеля. – А что Силантий-от продал ему? Какой у него песок-от?
– Мяконькой? – улыбнувшись, спросил Дюков.
– То-то и есть, – ответил Яким Прохорыч. – Надо дело поправлять.
– Надо, – согласился Дюков.
– Ты вот что сделай, – говорил паломник. – В баню с ним вместе ступай, подольше его задерживай, я управлюсь тем временем. Смекаешь?
– Ладно, – сказал Дюков.
– Сибирским подменю, настоящим.
– Понимаю.
– Целковых на триста отсыпать придется, – ворчал Стуколов. – Ишь оно, пустое-то мелево, чего стоит!.. Триста целковых не щепки… Поди-ка выручай потом.
– Выручишь! – сказал Дюков.
– Выручим ли с Патапа, нет ли, а завтра же я триста целковых со старого болтуна справлю… Эка язык- от не держится… Слышал?… Ведь он чуть-чуть про картинку не брякнул…
– Да… Я, признаться, струхнул, – молвил Дюков.
– Писано было ему, старому псу, подробно все писано: и как у ворот подольше держать, и какую службу справить, и как принять, и что говорить, и про рыбную пищу писано, и про баню, про все. Прямехонько писано, чтоб, окроме золотого песку, никаких речей не заводил. А он – гляди-ка ты!
– Да, – согласился Дюков.
– Хоть бы тысчонок десять с Патапа слупить, – молвил паломник. – И за то бы можно было благодарить создателя… Ну, да утро вечера мудренее – прощай, Самсон Михайлыч.
– Спокойной ночи, – отвечал, зевая, полусонный Дюков и, повернувшись на бок, заснул.
Но паломник еще долго ворочался на тюфяке – жаль было ему расставаться с сибирским песком.
Поднялись ранехонько, на заре, часу в шестом. Только узнал игумен, что гости поднимаются, сам поспешил в гостиницу, а там отец Спиридоний уж возится вкруг самовара.
– Что, гости дорогие, каково спали-ночевали, весело ли вставали? – радушно улыбаясь, приветствовал Патапа Максимыча с товарищами отец Михаил.
– Важно спали, честный отче! – ответил Патап Максимыч. – Уж так ты нас успокоил, так уважил, что вовеки не забуду.
– Ах ты, любезненькой мой!.. – говорил игумен, обнимая Патапа Максимыча. – Касатик ты мой!.. Клопы- то не искусали ли?.. Давно гостей-то не бывало, поди голодны, собаки… Да не мало ль у вас сугреву в келье-то было!.. Никак студено?.. Отец Спиридоний, вели-ка мальцу печи поскорее вытопить, да чтобы скутал их вовремя, угару не напустил бы.
Молча поклонился гостиник и поспешил исполнить веление настоятеля.
– А в баньку-то? – спросил игумен Патапа Максимыча. – Уж опарили… Коли жарко любишь, теперь бы шел. Мы, грешные, за часы пойдем, а ты тем временем попарься.
По строгому монастырскому уставу, что содержится в скитах, баня не дозволяется. Мыться в бане, купаться в реке, обнажать свое тело – великий грех, а ходить век свой в грязи и всякой нечистоте – богоугодный подвиг, подъятый ради умерщвления плоти. Возненавидь тело свое, смиряй его постом, бдением, бессчетными земными поклонами, наложи на себя тяжелые вериги, веселись о каждой ране, о каждой болезни, держи себя в грязи и с радостью отдавай тело на кормление насекомым – вот завет византийских монахов, перенесенный святошами и в нашу страну. Но не весь этот завет исполняется. Старые народные обычаи крепко держатся, и баня с вениками, которым, говорят, еще апостол Андрей дивовался на Ильмени, удержалась в пустынях и в монастырях, несмотря на греческие проклятья. Не ходят в баню лишь те скитские жители, что самое подвижное житие провождают, да и те ину пору не могут устоять против «демонского стреляния» – парятся.
В Красноярском скиту от бани никто не отрекался, а сам игумен ждет, бывало, не дождется субботы, чтоб хорошенько пропарить грешную плоть свою. Оттого банька и была у него построена на славу: