- 1
- 2
-
Надвигалась грозовая туча; изредка сверкала молния, порой раскатывался гром в поднебесье… Стал накрапывать дождик, когда приехал я на Рекшинскую станцию.
Станционный дом сгорел, на постройку нового третий год составляется смета: пришлось укрываться от грозы в первой избе.
Крестьяне в поле, на работе. В избе восьмилетняя девчонка качает люльку, да седой старик шлею чинит.
— Бог на помочь, дедушка!
— Спасибо, кормилец!
— Что работаешь?
— Да вот шлею чиню. Микешка, мошенник, намедни с исправником ездил, да пес его знает, в кабак ли в Еремине заехал, в городу ль у него на станции озорник какой шлею изрезал… Что станешь делать!.. На смех, известно, что на смех. Видят, парень хмельной, ну и потешаются, супостаты… Шибко стал зашибать Микешка-то, больно шибко. Беда с ним да и полно.
— Что он тебе?.. Сын али внук?
— Какой сын! В работниках живет.
— Зачем же ты пьяницу в работниках держишь?
— А как же его не держать-то?.. Его дело сиротское — сгинуть может человек… А у меня в дому все- таки под грозой. У него же мать старуха, вон там на задах в кельенке живет. Ей-то как же будет, коль его прогоню?.. Она, сердечная, только сыном и дышит.
Пережидая грозу, долго толковал я с Максимычем — так звали старика. Зашла речь про исправника. Максимыч его расхваливал.
— Исправник у нас барин хороший, самый подходящий, — говорил он. — Не то чтобы драться, как покойник Петр Алексеич, — царство ему небесное! — словом никого не обидит. Славный барин — дай бог ему здоровья, — все творит по закону. А покойник Петр Алексеич — лютой был, такой лютой, что не приведи господи. Зверь, одно слово, зверь. А нынешний, Алексей-от Петрович, барин тихий, богобоязненый: вот третий год доходит — волосом никого не тронул. А сам весь в кавалериях, а на правой рученьке двух перстиков нет: на войне, слышь, отсекли.
Вот уж третий год сидит он у нас в исправниках и все по закону поступает. Уложенна книга завсегда при нем. Чуть какую провинность за мужиком приметит, тотчас ему ту провинность в Уложенной сыщет и даст вычитать самому, а коли мужик неграмотный, пошлет за грамотеем, не то за дьячком, аль за дьяконом, аль и за попом… Велит статью вслух прочитать, растолкует ее, да что по статье следует, то и сделает, а каждый раз маленько помилует. Ведь во всякой статье и большой есть взыск и маленький: так Алексей Петрович, дай бог ему здоровья, все маленький кладет… И всегда судит на людях, сотские каждый раз всю деревню собьют, чтобы все видели, чтоб все слышали, как он суд и расправу дает. 'Терпеть, говорит, не могу творить суд втайне, пущай, говорит, весь мир знает, что я сужу по правде, по закону, по совести…' И точно… Всегда взыск делает, как в Уложенной книге батюшка царь написал… И завсегда маленько посбавит взыску-то… Отец родной, не барин… Все им довольны остаются. Бога благодарят за такого исправника.
Спервоначалу, как наехал, мужички, как водится, сложились было всей вотчиной: хлеб-соль ему поднесли и почесть. Хлеб-соль принял: 'от хлеба от соли, говорит, грех отказываться, и потому я, по божьему веленью, его принимаю, а взяток и посулов брать не могу, а потому и вашего мне не надо. Не такой, говорит, я человек, служил, говорит, богу и великому государю верой и правдой, на войне кровь проливал и не один раз жизнь терял. Стало быть, взятками мне заниматься нельзя, мундира марать я не должен. А закон, говорит, буду над вами наблюдать строго: у меня, говорит, чтобы все как по струнке ходило. Наперед приказываю, чтобы в каждом доме весь закон исполнялся. Не то, говорит, держите ухо востро. Наперед говорю: строго взыщу, как по закону следует, взыщу. Мне, говорит, что? Притеснять мужика и от бога грех, и по своей душе не могу, потому что век свой в военной службе служил. А что закон предписывает, содержать буду крепко и супротив закона ни единому человеку поноровки не дам'.
На такие речи осмелились мужички спросить Алексея Петровича: про какие же это законы изволит он речь вести. 'Про все, бает, законы говорю, сколько их ни на есть, чтобы все исполнялись до единого'.
Мужички опять осмелились доложить:
— Мы-де, ваше высокоблагородие, законов не разумеем. Люди мы не мятые, грамоте не знаем, законов не читали, и в остроге мало которые из нашей вотчины сидели… Там, слышь, законам-то старые тюремные сидельцы всех обучают…
На это слово молвил Алексей Петрович:
— Милые вы мои мужички! Есть в нашем Российском государстве такой закон, что неведением законов отрицаться не можно: стало-быть, вы, ничего еще не видя, передо мной супротивность закону сделали, коли говорите, что закон вам неизвестен… На первый раз прощаю… Суди меня бог да великий государь — беру грех на душу; а вперед держите ухо востро. Да помните у меня: ежели кто осмелится ко мне со взятками подойти аль с почестью, так я распоряжусь по-военному: до полусмерти запорю. Слышите ли?
Замялись мужички. Обидно, знаешь, стало: перво дело — почестью побрезговал, а они сто целковеньких со всяким было усердием; другое дело, больно уже темные речи загибает. Сразу-то разумных его речей и вдомек взять не могли.
Шлет он по малом времени наперед себя рассыльных… Свят, свят, свят господь бог Саваоф!.. — торопливо крестясь, прервал речь свою Максим, когда яркая молния чуть не ослепила нас, и в ту ж минуту с треском и будто с пушечными выстрелами загрохотал гром над нашими головами.
— Ай, господи, батюшка! В поле-то кого не зашибло ли, — скорбно проговорил Максимыч, немножко оправившись… И, мало помолчав, вполголоса продолжал речь свою про исправника.
— Шлет Алексей Петрович по всем волостям, по всем вотчинам повестить, новый, дескать, исправник едет, в каждом бы дому по закону все было. А что такое по закону — ни бумагой, ни речью того не приказывает. Приезжает к нам в деревню Рекшино… Дело-то было зимой, перед масленицей; чуть ли в саму широку субботу.[1] Во всяком дому побывал, на что келейны ряды, и те исходил, ни единой кельенки не проминовал. А у самого в руках Уложенная.
К первому зашел к Захару Дмитричу: изба-то у него с краю. Вошел, как следует, только в шапке, и, снявши ее, на стол положил. По-нашему, по-крестьянскому, это бы грешно, а по-вашему, по-господски то есть, может, так и надо. У Захара дедушка слепенький есть — лет девяносто с лишком старичку. Сидел он той порой на кути. И с ним поговорил Алексей Петрович, про стары годы расспросил и про то, уважают ли его внучата, доволен ли ими. С хозяйкой поговорил, за досужество в избе похвалил и все нашел по закону, в порядке. Да, выходя из избы стал на голбец[2] и заглянул на печку.
— Зачем, говорит, Захару рогожка-то на печи?
— А вот, батюшка, ваше высокоблагородие Алексей Петрович, слепенький-от дедушка-то спит на эвтом самом месте. Ему рогожка-то и подослана.
— Ну — говорит Алексей Петрович, — это дело не ладно, этого закон не позволяет.
— Да ведь, батюшка, ваше высокоблагородие, — проговорил Захар, — на печи-то горячо живет, без рогожки-то старец спину сожжет… Без рогожки никак невозможно.
— Пущай, говорит, дедушка на полатях спит, а рогожу на печи держать закон не дозволяет.
— Да ему, батюшка, ваше высокоблагородие, на полати-то и не взлезть. И на печку-то с грехом лазит. Намедни упал, сердечный, да таково расшибся, что думали, решится совсем, за попом даже бегали. Дело-то его ведь больно старое.
— На полати не взлезет, так на лавке вели ему спать, а рогожи на печи не держи: закон запрещает.
— Как же это возможно, ваше высокоблагородие, — сказал Захар. — Где ж это видано? Где ж слепому старцу и быть, как не на печи? Дело его старое: на лавке холодно. Да и нельзя, батюшка Алексей Петрович. По-нашему, по-крестьянскому — старшему в семье на печи место. Как же сам-от я с женой на печи развалюсь, а дедушку на лавку положу? Такое дело сделать: и в здешнем свете от людей покор, и на
- 1
- 2