Между тем время шло. Я метался по своей темнице, где нашел лишь кучу сгнившей соломы и обломки разбитой кружки.
Время тянулось бесконечно. Мне казалось, что прошло уже два или три дня в этой могиле, как вдруг послышались тяжелые шаги и ко мне проник красноватый свет лампы. Я узнал брата-ключника и отца Тимофея. Последний нес в руках орудие пытки – род кнута с узлом на конце.
Задрожав от гнева, я почувствовал, как нервы мои напряглись. Слабость и отчаяние уступили место решимости. Я глядел на этих чудовищ, как будто они явились убить меня и похоронить. Почерпнув в моем отчаянии смелости, которой до сих пор не могу забыть, стал в оборонительную позицию. По тому, как пришедшие щурились, угадывалось, что, войдя со света, они ничего не могут различить в темноте, и, желая скорее воспользоваться этим преимуществом, я схватил громадный обломок кружки и с размаха ударил им по голове приора, тут же упавшего навзничь. Затем обернулся к брату-тюремщику. Он не был способен на большое сопротивление и на коленях просил о милости.
Мне удалось выхватить у него связку ключей и выйти, заперев дверь за побежденными врагами. В это время вся братия как раз была в церкви. Я осторожно пробирался вдоль стен, скрывался, ждал и старался избежать всевозможных встреч. Наконец выбрался на улицу и задохнулся от чистого воздуха.
Розора сидела у окна. Я толкнул полуотворенную дверь и в одно мгновение был у ее ног.
ГЛАВА IV
Я веду себя очень дурно, но и другие – не лучше
Уже не помню, что говорил Розоре. Мысли так же толпились у меня в голове, как слова на устах. Я произвел на нее впечатление сумасшедшего влюбленного. Она закрыла дверь и окно, но не закрыла для меня своего сердца. Эта добрая девушка спасла меня. Так как у Розоры были некоторые связи в свете, то мое дело оказалось в лучших руках. Она очень часто виделась с кардиналом С…, который охотно давал ей интимные аудиенции и советы. Достойный прелат принял во мне участие и взял на себя труд все устроить с монастырем.
Это ему удалось. Кроме того, он освободил меня от обетов, помирил с семьей и обещал обеспечить будущность, которую и устроил немедленно, дав двадцать экю и приказ немедленно оставить Кастельжироне. Полагаю, что он немного ревновал меня к нашему общему другу.
Что же касается Розоры, то она восприняла мой отъезд без сожаления. Я был так молод и так страстен, что, наконец, надоел ей своей любовью.
Когда явился в Палермо, у меня осталось всего три экю: я иногда останавливался на дороге, больше в трактирах, чем в церквях, и видел меньше монашеских ряс, чем женских юбок.
Дядя Калиостро открыл для меня свой дом и не жалел советов. Чтобы доставить ему удовольствие, более чем по собственной наклонности, я поступил в мастерскую художника, где начал брать уроки рисования. В действительности же мне удалось только завязать дурные знакомства и вступить в шайку негодяев, которые грабили город, пугали женщин и запоздалых прохожих. Если обход стражи замечал нас в одном конце улицы, то поворачивал в другой. Так как при встрече с нами он не ожидал ничего, кроме пинков, то и не совал носа в наши дела. В этом прекрасном обществе я научился довольно хорошо владеть шпагой и постиг это искусство в ссорах, которые могли стоить мне жизни, но, к счастью, отделывался только царапинами.
Меня научили пить, и, наконец, часть моего воспитания, начатая Розорой, также была завершена.
Теперь нужно упомянуть об одном странном качестве, которым не стану гордиться, поскольку обязан им главным образом природе. Пускай мои успехи в рисовании были скромны, зато рука приобрела такую ловкость, что я без малейшего усилия мог подражать самому трудному почерку и делал это с таким совершенством, что невозможно было отличить копию от оригинала. Но я не злоупотреблял этим талантом и использовал его лишь во благо моих друзей. Действительно, как можно было отказать им, например, в билетах на спектакли, когда мне стоило только их написать? Это совсем не вредило директору театра, так как у него постоянно были пустые места. К тому же мои люди всегда вели себя хорошо: счастливые тем, что вошли даром, они никого не оскорбляли и никогда – не мешали показу пьесы.
Когда какой-нибудь добрый малый, бывший на заметке у полиции, нуждался в бумагах или аттестатах, я, конечно, не мог отказать и оказывал ему услугу без вреда для кого бы то ни было. Откровенно сознаюсь в этом, так как мне никогда не приходило в голову подделывать бумажки, что, впрочем, очень трудно и долго.
В наших игорных домах много играли, но карты и кости никогда мне не нравились. Было бы противно приобрести такую ловкость, чтобы постоянно выигрывать, а для проигрыша у меня не было денег. Кроме того, подобное искусство казалось опасным, и могу назвать многих из самых ловких наших товарищей, окончивших галерами.
Тем временем мне исполнилось восемнадцать лет, я влюбился во второй раз в жизни. Следовало бы сказать, в первый: чувство, внушенное мне Эмилией, было так чисто, хотя и страстно, что даже изгладило воспоминание о чувственном увлечении Розорой.
Эмилия была моей кузиной, и мы еще детьми играли вместе. Она вернулась домой, окончив воспитание в монастыре. Я увидал ее в первый раз с изумлением, почти с испугом. Эта шестнадцатилетняя итальянка была уже женщиной до мозга костей. Протянув мне смуглую руку и сказав нежным голосом «здравствуйте, кузен», она сделала из меня верного раба. Я с трудом сдержался, чтобы не пасть перед ней на колени.
Единственное, что мне не понравилось, – это появление одновременно с Эмилией одного из моих друзей-негодяев шевалье Тривульция. Кажется, он иногда виделся с моей кузиной в приемной монастыря. Дядя позволил ему поздравить возвратившуюся пансионерку, и тот бессовестно стал надоедать нам своими посещениями.
– Сначала Эмилия принимала его любезно, и я думал, что имею в нем опасного соперника, но ошибался. Итальянка, а следовательно, вдвойне женщина, кузина любила, чтобы за ней ухаживали, вот и все. В действительности же она была тронута лишь моей нежностью. Ее предпочтение выражалось все яснее и яснее, и я уже поглядывал на шевалье снисходительно.
Не раз просил кузину назначить мне тайное свидание в ночной тиши. Она все откладывала, не говоря ни да, ни нет, но с такой улыбкой и таким взглядом, что сердце у меня начинало биться сильнее. Наконец однажды она сказала мне следующее:
– Ты добрый мальчик, Жозеф, и я уверена, что ты меня любишь.
– Люблю ли я вас, Эмилия!..