несмотря ни на что, его расстреляли.
— Так о чем вы беседовали? — из полумрака зала раздался голос пожилой дамы, укутанной в каракулевую шубу.
Хуан обернулся и увидел: дама медленно приближается к нему, не отрывая от него пронзительного взгляда. Она прижимала к себе дамскую сумочку так трепетно, будто держала
— Виолета, бога ради! — взмолился полковник.
Но дама была непреклонна:
— Так о чем вы беседовали?
Хуан Сенра обернулся к председателю трибунала в ожидании знака, позволяющего ответить. Полковник подал такой знак. Хуан оказался в зале суда как государственный преступник, но здесь он столкнулся с материнским горем. Горем матери, сын которой был осужден. И теперь Хуан готов был стать ей опорой и утешением.
— Точно не помню, обо всем понемногу, — начал Хуан Сенра. — О своем детстве, о родителях… О тюрьме. Иногда о войне.
Произнеся пару-другую расплывчатых, ничего не значащих фраз, он принялся плести кружево невероятной лжи, длинной, плотной, тягучей, временами изливаясь потоком милосердия, который превращает отъявленную ложь в опору, смысл и краеугольный камень жизни.
Пожилая дама, скрытая в полумраке — лишь часть силуэта освещалась зыбким лучом, который пробивался сквозь ставни за спинами членов трибунала, — судорожно прижимала сумочку к груди, словно боялась, что она оживет и упорхнет. Дама задавала вопросы с невероятной настойчивостью и суровостью, которыми даже не все судьи могут похвастать. Она никого не хотела ни обвинять, ни оправдывать, единственное: желала отделить ложь от истины. Или докопаться до истины. С ее почти неподвижных, бесцветных, напряженных губ срывались вопросы один за другим, без смятения и боли. А ответы словно бы и не интересовали ее.
Суровая, раньше срока поседевшая, не выказывающая материнской нежности, носящая траур, печальная, казалась она гротескной пародией на терзания и муки, словно позировала кому-то, кто хотел изобразить картину мести. И все же ее болезненно тревожный взгляд, напускное равнодушие ко всему, что не было связано с ее сыном, ее маниакальная страсть, с которой она пыталась уличить во лжи Хуана, — все говорило, кричало о том, что перед ним — разбитая горем мать.
— У него был след от ожога. Пролил на себя кипящее масло. Где был след?
— На внутренней стороне правого бедра. После операции я колол ему успокаивающее. Поэтому я знаю, где был шрам.
— Какая операция?
Конечно, Хуан ни словом не обмолвился о вилах пастушка. Придумал какую-то историю с перитонитом или что-то подобное. Когда Мигеля доставили в тюрьму Порльер, он все еще долечивался, хотя к тому времени уже почти поправился.
Пожилая дама не оставляла попыток вывести злоумышленника на чистую воду. В свою очередь Хуан лихорадочно искал ключевую волшебную фразу и тогда произнес, словно магическое заклинание:
— Мигель был замечательным пациентом.
Пелена спала, сверкающая вершина блеснула в небесах. Пожилая дама, освещенная ярким солнечным лучом, нашедшим скромное отверстие в наглухо задраенных ставнях, стояла посреди зала олицетворением мести. Неторопливо приблизилась она к Хуану, с подозрением оглядела его с ног до головы и наконец в полном молчании уставилась взглядом в глаза бедного санитара. Заняла позицию между обвиняемым и белобрысым секретарем. Какое теперь ей было дело до всех собравшихся в зале. Гроша ломаного не стоили приказы и распоряжения полковника, яйца выеденного не стоили ни его «бога ради», ни его настойчивые «пожалуйста». Она давно уже привыкла к притворной властности полковника Эймара. Сейчас она расспрашивала о своем сыне. Впервые получила весточку из первых рук, не из насквозь лживых протоколов дознания, не от случайных третьих лиц, и знать не знавших Мигеля. Сейчас наконец-то она получила возможность выяснить дорогие ее сердцу мелочи, крохотные детали последних дней жизни родного сына. Скрупулезно сотканная причудливая ткань незначительных фактов прорвалась сдавленным рыданием, клокотавшим в горле. Непрерывный звук — его можно было бы назвать гласным звуком, но такого звука нет ни в кастильском, ни в каком-либо другом человечьем языке, он живет только в языке животных, в языке зверя, который захлебывается рыданиями. Никто теперь не мешал ей задавать вопросы.
Нет, она больше не приблизилась к Хуану ни на шаг, не протянула к нему свои старческие руки. Оба оказались лицом к лицу, глядя друг другу в глаза. И вокруг не было никого: ни судей, ни членов трибунала, ни белобрысого секретаря, ни караульных. Луч света освещал ее лицо, но вся она тонула в полумраке зала. И тогда, собрав всю свою волю, пожилая дама четко произнесла: «Да, это был он, мой сын».
Полковник вышел из-за стола, почти по-театральному гротескно спрыгнул с помоста и оказался подле жены. И хотя пожилая дама была весьма миниатюрна, она казалась массивнее и величественнее своего супруга. Тот попытался принять вид сурового и властного командира.
— На сегодня вполне достаточно.
Младший лейтенант Риобоо отдал приказ увести заключенного. Ко всему безучастные караульные грубо подхватили Хуана и без лишних церемоний втолкнули его в комнату, где в тесноте томились осужденные, только что приговоренные к смертной казни военным трибуналом под председательством полковника Эймара. Все, включая Хуана, хранили гробовое молчание.
Молчание, тишина — пространство, полость, в которую мы скрываемся в надежде обрести убежище, но никогда не находим там покоя, защиты и безопасности. Тишина никогда не заканчивается, она обрывается. Ее отличительная черта — хрупкость, тончайшая ткань, пропускающая внутрь только взгляд. Хуан Сенра натолкнулся на удивленные взгляды сотоварищей по галерее, он снова вернулся целым и невредимым, а они уже не раз провожали его туда, где только смерть правит бал.
Однако победителям пришлось с ним еще изрядно поработать, и вернули его во вторую галерею довольно поздно. Он отыскал свою алюминиевую плошку, а может быть, и не свою вовсе, а какого-нибудь другого несчастного, которого уже отправили на тот свет. Хуан остался без ужина, устроился на голодный желудок в темном уголке, свернувшись калачиком, и попытался сосредоточить свое безвольное сознание на одном-единственном объекте, не важно, на какой вещи, но единственной: животное, камень, земля, червяк, слеза, трус, дерево, герой… Провалился в глубокий сон, даже не стараясь найти объяснение, почему он опять остался в живых. Все вокруг него хранили молчание. Никто ни о чем его не спросил. Ему представлялось нечто совсем невообразимое, чудились непостижимые звуки и ароматы, а вокруг витали дивные пространства и цвета. И воспринял эти ощущения как некую форму постижения небытия и попытку понять язык мертвых.
Обессилевший человек обретает подобный дар.
Наутро он проснулся обуреваемый настойчивым, почти маниакальным желанием написать письмо младшему брату.
Он уже знал, где можно разжиться карандашом и клочком бумаги, чтобы написать письмо. Безотчетно, сам не ведая как и почему, понимал: у него впереди еще немало времени. Внезапно ему открылось нечто неизъяснимое, лежащее на грани написанного и нежного, между словом и чувством, памятью и сопричастностью.
Среди заключенных этой тюрьмы, почти полностью состоящих из проигравших войну, оказалось двое победителей. Они жили тут же, вместе со всеми, но пока еще не предстали перед трибуналом, их еще ни разу не водили на допрос. Оба одеты были в форменные мундиры мятежников. Похвалялись своими, как у генерала Франко, пилотками с красными кисточками. Когда офицеры чинно вышагивали, кисточки ритмично раскачивались в такт их воинственным движениям. Шаги их были тихими и вкрадчивыми, но движения, напротив, уверенными и решительными, чем они, эти двое, разительно выделялись среди прочих заключенных. Один старичок-профессор, университетский преподаватель, давний друг Негрина[18], с трудом переносивший голод и холод, дал им прозвище Эспос и Мина[19]. Поскольку хоть и было их двое, но вели они себя как единый