организм.
До ареста они сами проводили аресты. Но стоило им совершить какую-то оплошность, серьезный просчет, о котором, впрочем, они не распространялись, как два верных служаки оказались в галерее. При этом — при полном попустительстве тюремщиков — пользовались известной властью над заключенными.
Вокруг них и при их деятельном участии сложилась весьма гнусная, скотская ситуация. Пользуясь своим исключительным положением, они организовали бойкую торговлю предметами первой необходимости: карбид для ламп, карандаши, пачки табака, бумага для самокруток — ничем не брезговали Эспос и Мина, все по своей прихоти забирали в обмен — и это было самым подлым — на обручальные кольца, зажигалки, кисеты, золотые зубы и челюсти, на любую вещь, хотя бы и представляла она несравненно большую ценность, нежели сама жизнь твари Божьей.
Хуан выменял у Эспоса три листка писчей бумаги и один конверт на пару носков, а Мина сдал ему в аренду карандаш на три дня.
Над письмом он просидел целый день. Смог написать только пару абзацев. В тюрьме время течет медленно, но не бесконечно. Оно заполнено тщетными надеждами и ежедневными ритуалами: бесконечные очереди за вареной картошкой, на парашу или за плошкой вечерней похлебки; по три раза на дню построения с обязательной перекличкой; вечная очередь к умывальнику на галерее, пустые попытки привести себя немного в порядок, а в итоге остаться таким же грязным, вонючим и неухоженным. Наутро поговорить, поспорить с другими заключенными. Тему для дебатов заботливо подбросит Эдуардо Лопес. Например, значение и смысл прибавочной стоимости, ее влияние на мировой пролетариат. Хуан ограничивался лишь ознакомлением с основными определениями. Все беседы и теоретические споры велись вполголоса, словно это было конспиративное заседание тайной секты, а не сообщества ожидающих приговора мертвецов.
С сумерками все погружалось во тьму, в полный беспросветный мрак, в котором только иней поблескивал. Полная тьма, ни единого всполоха или искорки, ни у кого уже не было карбида.
Хуан проснулся на рассвете, когда в морозных утренних сумерках во дворе прозвучали первые имена осужденных. Каждый боялся пошевелиться, вслушивался в длинный список фамилий. Часто после произнесенного имени наступала минутная тишина, ответа не было: Луис Фахардо, Антонио Луис Абельян, Хосе Мартинес Лопес, Альберто Мингес… Голос звучал решительно, энергично и вместе с тем монотонно, напоминая ровное шуршание, словно чиркают спичкой о коробок. Раз — и всё на мгновение заливает свет, освещая обыденность.
На завтрак, такое иногда бывало, дали ячменный кофе. После завтрака Хуана окружила группка заключенных во главе с Эдуардо. Тот строго спросил, что Хуан еще делает во второй галерее, почему он до сих пор здесь?
— Мне еще не вынесли приговор. Должно быть, я очень-очень плохой, настоящий злодей.
— А может, они хотят, чтобы ты им рассказал все, что знаешь? Может, ты знаешь что-то очень важное?
Хуан ожидал любых вопросов, но только не этого.
— Ничего я не знаю, и никто ни о чем меня не спрашивал. А судья вообще странный, под каблуком жены. А она просто сумасшедшая. Им, видишь ли, надо знать все-все о своем сыне. Что с ним случилось.
— А что с ним случилось?
— Мы его расстреляли. Скотина и подлец он был. Конечно, я им не все рассказал, думаю, может, еще пару-другую деньков протяну. Вот и все. Когда мое имя выкрикнут во дворе, тоже встану к стенке. А пока не торопи.
В отличие от большинства обитателей галереи, тощих и худых от тюремной жизни, Эдуардо был худощав от рождения. Острая, словно киль у птицы, грудь и огромный иудейский нос делали его похожим на муравьеда. Был он весь какой-то темный, потертый, словно церковный требник, что, правда, позволяло ему беспрепятственно и незаметно втираться, вползать в кружок заключенных, где он немедленно принимался осуждать осужденных и побеждать победителей.
Хуан разговор закончил и больше не собирался поддерживать его. За прошедшие годы выработалась привычка быстро обрывать беседы, тем более в таких неподходящих условиях. Сложившаяся внутри группы иерархия могла привести к непредсказуемым последствиям. Как такое могло вообще случиться, чтобы одни покойники требовали объяснений у других покойников?!
В следующие два дня судебных заседаний не проводилось. Хуан и завшивевший юноша делились воспоминаниями. Эухенио Пас с началом войны только и начал-то жить по-настоящему. До этого он выживал в своей богом забытой деревеньке под названием Брунете. Летом молотил хлеб на току. Только сходили снега, а земля еще не проснулась, не отогрелась, была тяжелой и мерзлой, распахивал поле. Сеял овес до того, как приходили весенние ливни. В школу никогда не ходил, но с первого взгляда мог определить, из какой курицы получится здоровая, добрая несушка, а из какой — крепкий бульон, от какой овцы не стоит ждать хорошего приплода и какая борзая добудет кролика, не придушив его. Мужа, настоящего мужа, у его матери никогда не было. Понесла она от одного местного торговца, хозяина постоялого двора, который постарался, чтобы не осталось ни одной девственницы на всю округу — от Вильявисьосы до Навалькарнеро. На дух не переносила, когда Эухенио называл трактирщика отцом.
Хуан, подхватив беседу, рассказал о своем младшем брате, о жизни в Мирафлоресе. Правда, сколько ни старался припомнить нечто интересное, только долгие зимние вьюги всплывали в памяти, остальное растворилось в зыбком мареве забвения.
Как бы то ни было, на пару дней отпала необходимость появляться в суде и держать ответ перед полковником Эймаром. Во вторую галерею поникло зыбкое дуновение нечаянной радости. А на следующий день, на рассвете, вообще не прозвучало ни одного имени для расстрельного грузовика. Надежда тонкой струйкой сочилась сквозь ледяные глыбы застывшего ужаса. Но даже эта едва заметная струйка — настоящий волшебный бальзам — смогла ослабить, хотя бы на время, холод и голод. Почти незаметно для самих себя заключенные вдруг снова обрели способность улыбаться. Беглые и робкие, появлялись улыбки на лицах обреченных. Волна умиротворения разлилась по всей галерее, достигнув самых отдаленных уголков и стирая последние следы беспокойства.
Да, это был великий день. Эухенио Пас и Хуан делились самым сокровенным. Завшивевший юноша признался: его сильно расстраивает и беспокоит, что раньше его считали неплохим исполнителем канте хондо и просили что-нибудь спеть, а теперь никто его ни о чем не просит. Хуан подумал про себя: «Это потому, что ты уже покойник». А вслух успокоил, сказал, что лучше оставаться незаметным и не обращать на себя внимания. Так будет лучше.
На следующее утро Хуан гнал от себя любые мысли, старался не видеть, не слышать, не ощущать ни запахов, ни звуков. Занял очередь к параше. Уборная, если так можно сказать, располагалась в дальнем конце второй галереи. Омерзительно смрадное место в зловонных лужах. Невысокий прямоугольный помост, ряд отверстий, по обе стороны дыры — отпечатавшиеся в цементе следы ног, ни перегородок, ни дверей, ничего, только длинный помост, как куриный насест. Перед помостом — нескончаемая очередь. Смущение, которое испытывали здесь мужчины, заставляло их прятать свои чувства за откровенно грязными