— Эухенио, не залезай в грузовик! Слышишь, это я — Хуан!
Офицер все так же монотонно, не обращая ни малейшего внимания на шум и крики, будто и вовсе никто его не прерывал, продолжал громко выкликать имена обреченных. Силы понемногу оставляли Хуана, и наконец в полном изнеможении он упал на пол. Разрыдался. Плакал так, как не мог даже представить, что сможет плакать после стольких лет войны. Когда за воротами тюремного двора стих рокот мотора, то, окажись рядом с ним некий переводчик слез, хорошо обученный толкователь рыданий, он смог бы разобрать в обрывках бессвязных междометий единственное слово, которое твердил Хуан: «Прощай!» Но никто его не слышал. Вялость и упадок сил сделали его невосприимчивым к холоду, голоду, дыханию окружающих. Вялость и бесчувственность овладели им на два дня и две ночи, словно все биологические процессы замерли в нем, будто умерли они от тоски и печали.
Хуан понял: в его распоряжении осталось времени не так уж и много, чтобы закончить письмо. Ровным четким почерком продолжил писать, заполняя весь лист, который удалось ему раздобыть:
Попытался представить выражение лица младшего капеллана, с которым тот будет читать письмо и подвергнет его строгой цензуре. Запечатал конверт, надписал адрес брата и передал письмо караульному, чтобы тот отправил его. Обычная процедура.
Так всегда покойники прощаются с живыми.
На третий день сержант Эдельмиро трижды, прежде чем Хуан вышел из полуобморочного забытья, выкрикнул его имя. Кто-то помог ему добрести до выхода с галереи. На этот раз караульные не конвоировали его, а погрузили на носилки и доставили на встречу с пожилой дамой, укутанной в поношенную каракулевую шубу. Там, в крохотной каморке за пищеблоком, она уже ждала его — внимательная, по-матерински заботливая; в полумраке, на втором плане, скрывался полковник Эймар.
Пожилая дама справилась о самочувствии Хуана. Тот медлил с ответом, будто и вовсе не понял вопроса. Наконец выдавил: он уже покойник. «Давайте, давайте быстрее, ну же! — оживленно жестикулируя, командовала дама, укладывая его на скамью. — Все пройдет». Хуан с покорностью подчинился настойчивости пожилой дамы, только головой покачал.
— Ты еще очень молод. Все пройдет. Вот увидишь. — (Хуан в ответ лишь качал головой.) — Посмотри, я принесла тебе бутерброд.
— Я не хочу есть.
— Ты должен поесть, ты плохо выглядишь.
— Со мной все в порядке.
— Что случилось?
Хуан обвел взглядом полковника и его жену. Они говорили с ним, обращались с ним так, будто были его хозяевами. Хуан был их игрушкой, марионеткой, покорно подчиняющейся малейшему движению нитки, которую они дергали; двигался, когда они его подталкивали, замирал в неподвижности, когда ему приказывали замереть. Оттого им было непонятно его нынешнее поведение.
— Я все вспомнил.
Пожилая дама допустила непростительную ошибку, когда участливо поинтересовалась, что же такое вспомнил юноша, если ему стало так плохо.
Хуан признался ей, что вспомнил всю правду, истинную правду. Что их сын действительно был расстрелян, поскольку был преступником, но не военным преступником; согласно судебному решению, преступником уголовным, самым что ни на есть последним негодяем и подонком, вором и убийцей мирных жителей, который грабил и убивал ни в чем не повинных людей. Прожженный деляга и грязный спекулянт, но что хуже всего — гнусный предатель своих же товарищей. Благодаря его сотрудничеству со следствием было покончено с целой группой предателей, благодаря его стараниям удалось положить конец бесчинствам банды, промышлявшей нелегальной торговлей медикаментами. По счастью, ему самому это сотрудничество ничего хорошего не принесло. В конце концов он предстал перед трибуналом, был осужден и абсолютно справедливо приговорен к смертной казни через расстрел. Приговор действительно был приведен в исполнение. И ничего героического в его смерти не было. «Я признаюсь, я вам солгал — я лично командовал расстрельным взводом, который его отправил на тот свет. Он наложил полные штаны, рыдал, умолял, чтобы мы его пощадили, не убивали, что он еще больше расскажет о тайных мадридских организациях, поддерживающих Франко. Был он полным дерьмом и подох как полное дерьмо. Все, что я до того рассказывал вам, — ложь и ничего более. Я сделал это, спасая свою жизнь, но я не хочу покупать жизнь ценой вашего успокоения, не желаю вас больше утешать. А сейчас я хочу уйти».
Все это было как гром среди ясного неба, яркой вспышкой ослепило, молниеносным ударом оглушило полковника и его жену. Сейчас они услышали истинный рассказ об их сыне, начертанный огненными красками. И эти огненные всполохи с непреклонностью указали: все это — правда. Никто не лжет ради того, чтобы умереть.
Никто не помешал Хуану выйти из крохотной каморки, куда его, обессиленного и едва живого, принесли на носилках и которую он покидал на своих ногах; он потребовал, чтобы сержант доставил его обратно на галерею. Сержант дожидался разрешения полковника. Остекленевший взгляд начальника он истолковал как молчаливое дозволение и, преисполненный воинственности, по его мнению именно сейчас, в данную минуту необходимой, грубо толкнул в спину Хуана Сенру. Поднимаясь по лестнице, караульный настороженно, пока не достигли второй галереи, держал дистанцию с заключенным.
Хуан Сенра ни с кем не стал разговаривать, не занял очередь за вечерней похлебкой, замер в неподвижной задумчивости у оконца. За прутьями решетки чудилось бескрайнее серое небо, которое могло отменить даже и весну.
Два дня спустя его имя оказалось первым в списке отправляющихся в трибунал. Он был первым, кто предстал перед полковником Эймаром. Был первым, кого приговорили к смертной казни в этот день. Ни угрозы младшего лейтенанта Риобоо, ни удары по лицу секретаря-альбиноса, великого художника боевых штандартов, не могли заставить его стоять по стойке «смирно».
На следующее утро его имя оказалось первым в расстрельном списке. Он спустился во двор, забрался в кузов, и, когда грузовик, набитый приговоренными к смерти, направился в сторону кладбища Альмудена, в тот момент, когда грузовик выехал из ворот тюрьмы, Хуана Сенру осенило: Эдуардо Лопес останется непоколебимо спокойным, узнав, что не было никаких оснований оставлять в живых какого-то Хуана Сенру. Потом попытался представить, какими критериями будет руководствоваться младший капеллан, подвергая строгой цензуре письмо, которое он все же дописал до конца. Успокоился, осознав, что оно так никогда и не будет отправлено.
И еще его безмерно успокоило воспоминание о полковнике Эймаре, с лица которого навсегда исчезло самодовольное выражение.
А когда он подумал о брате, ненависть окончательно покинула его.
Поражение четвертое: 1942 год,
или
Слепые подсолнухи