Едва закончилась воскресная месса, он устроился в своем привычном уголке, достал бумагу, карандаш и принялся за письмо:
«…Я
Подле Хуана молча устроился завшивевший юноша. Хуан оторвался от письма. Подумал, что научился вполне сносно определять виды тоски, отличать одно отчаяние от другого, понимать: это страх с ненавистью, или только ненависть, или только страх. Он даже умел различать разные раскаяния человека: от того, что совершил, и от того, что так не решился совершить. Но у этого юноши во взгляде виделся отсвет давно забытого чувства: тоски. Наверное, именно поэтому они могли так долго и неторопливо вести беседы, поглядывая сквозь крохотное зарешеченное окошко в высокие небеса. Хуан рассказывал о Моцарте — еще одном персонаже, потерпевшем поражение, — и о Сальери, рассказывал о Рамоне-и-Кахале[26], одиноком борце, и о том, из чего состоят облака. Рассказал о Дарвине и о важности большого пальца руки, благодаря которому человек смог стать человеком, спустился с дерева на землю и научился убивать себе подобных.
— Но ведь все, что случилось: и Народный Фронт, и война, и все-все, — все было только для того, чтобы навсегда с этим покончить. Разве не так?
Тем промозглым и зябким вечером в галерее, когда был нарушен естественный ход вещей, Хуан ничем не смог утешить бедного юношу. Все было бесполезным, поскольку отправная точка была избрана неверно. Как ни вертись, а тебя все время окружают люди, которые против тебя. Это словно изощренное наказание. И тогда никто не обязан творить добро.
— Я тебе не надоел?
— Было бы здорово, если бы ты дал мне табачку скрутить сигаретку! — вот и весь его ответ.
Поболтали еще о том о сем и вовсе позабыли о смерти. Воскресенье, поддельное воскресенье пробежало, пролетело, прошло в городе, залитом приторно-сладким сиропом страха. Потянулись нескончаемые дни, наполненные утренними перекличками, рядами ожидающих приговора, списками осужденных трибуналом полковника Эймара. А время все текло нескончаемым потоком. Передышки стали появляться значительно чаще. Сегодня снова не было расстрельных грузовиков, никого не вызвали на допрос в трибунал по борьбе с масонством и коммунизмом… Хуана вообще никто никуда не вызывал.
Несколько недель спустя, вечером, он вновь услышал, как выкрикнули в дальнем коридоре его фамилию. Опять появился сержант Эдельмиро и повел по тюремному лабиринту в крохотную каморку в подвале за пищеблоком. Там его уже поджидали свирепый полковник и его супруга, пожилая дама, укутанная в поношенную каракулевую шубу. Она протянула ему зеленый свитер: «Его носил мой сыночек». И снова начался разговор, словно с последней встречи не прошло и дня.
Теперь пожилая дама уже рассказывала забавные истории из жизни сына. В ответ Хуан принялся вспоминать, как однажды Мигель отдал свои шерстяные носки несчастному заключенному, который более других страдал от холода, как бросил свою пайку прямо в лицо тюремному повару, — тот отказался дать кусок хлеба заключенному, который запел «Лицом к солнцу»…[27]
Рассказы эти были сплошной выдумкой и все же не чистой ложью, стороннему наблюдателю они могли бы показаться обыкновенными историями, и ничего особенного в рассказанном не было — ни героического, ни хотя бы возвышенного. Выбранная стратегия сработала безукоризненно. Хуан Сенра почувствовал и перепроверил ее. Дважды — сержант Эдельмиро и не заметил — он подобострастно склонил голову и произнес вполголоса: «К вашим услугам, господин полковник», и тот растаял и уступил во всем дорогой Виолете, и Виолета наконец: наше время истекло, нам позволено не более пятнадцати минут. А потом раскрыла сумку и вытащила бутерброд с селедкой, завернутый в грубую оберточную бумагу.
— Я снова приду, — сказала пожилая дама, переглядываясь с мужем.
Вернувшись в галерею, Хуан опять выдержал дотошный допрос Эдуардо Лопеса, добрался до своего уголка и разделил с завшивевшим юношей бутерброд с селедкой. Что он мог поведать политкомиссару, который однажды возьмет и расскажет всем все, что он знает о Хуане и его истории? То, что он все еще жив, — чистейшая случайность, счастливое стечение обстоятельств, не более, притом что его приговорили к смертной казни без всяких на то оснований. У комиссара не было никакой возможности связаться со своими, с кем-нибудь на свободе, за пределами тюрьмы. И несмотря на все это — вот она, сила привычки и дисциплины! — он продолжал по крупицам собирать информацию и анализировать поступки заключенных.
Под каким-то благовидным предлогом Хуан закончил разговор и удалился. Жизнь благоухала селедкой и от этого становилась чудесной.
Шли дни. Наступил март. Промозглый, влажный, холодный март. Месяц, в котором невозможно жить.
Хуан испытывал глубочайшее отвращение к вещи, которую когда-то надевал Мигель Эймар, однако с радостью принимал в дар тепло свитера, согревавшего его бесконечно долгими ночами.
С каждым днем списки становились все короче и короче, но самое обнадеживающее: многие по приговору получали тюремное заключение, а не расстрел.
Это было неким подобием жизни.
Хуан еще раз повидался с пожилой дамой, закутанной в поношенную каракулевую шубу, и ее мужем- подкаблучником. Опять принялся плести кружево невероятных историй, полных героических свершений. Паутина лжи отражалась едва уловимым удовольствием на лице, скользила тенью удовлетворения по бесцветным, сурово сжатым губам пожилой дамы, по губам, в которых никто не смог бы заподозрить даже способность поцеловать кого-либо. Хуан сам себе напоминал легендарную Шахерезаду, чей бесконечный выдуманный рассказ дарил еще одну ночь жизни. И еще одну.
И еще одну.
Однажды на рассвете в списке обвиняемых, которым должен был зачитать приговор полковник Эймар, оказалась и фамилия завшивевшего юноши. Хуан прождал его возвращения из трибунала целый день. Через зарешеченное окошко крикнул, мол, не знает ли кто, что случилось с Эухенио Пасом. Никто ничего не слышал о нем. Даже младший капеллан ни малейшего понятия не имел о судьбе юноши. Для Хуана потянулась вереница дней, заполненных новой, до тех пор еще неизведанной тоской. Тоска по тоске, неопределенность неопределенности.
Скрытая от посторонних взглядов жизнь в тюремном чреве складывается в хронику чувств, переживаний и привязанностей, в нагромождение воспоминаний. Складывается в хронику, которая даже самих заключенных повергает в недоумение. Оказывается, для того, чтобы вновь вызвать в своей памяти, в своей душе чувство, некогда пережитое там, на свободе, надо было заново перепрожить всю жизнь до последнего дня. Хуан содрогнулся от ужаса, представив себе: если мы окажемся в могиле живыми, нас возлюбят только черви.
Подкупил сержанта Эдельмиро, отдал ему свитер Мигеля Эймара. Но только то и удалось узнать, что Эухенио Пас оказался в четвертой галерее, даже за что его приговорили, осталось неизвестно. Попытался передать весточку товарищу по несчастью, но платить было нечем, поэтому Эухенио Пас так никогда и не узнал, что Хуан Сенра посылал ему крепкое рукопожатие, обнимал по-дружески и по-братски.
Он так никогда и не узнал, что Хуан Сенра хотел разузнать, где затерялась женщина из Сеговии, которая под сердцем носила ребенка. Разузнать, чтобы рассказать: Эухенио был верен ей до конца дней своих и тосковал о ней. Никогда так и не узнал: Хуан переживал, что поранил ему голову, вычесывая вшей и гнид из его волос.
Однажды утром на рассвете Хуан, несмотря на холод, сочившийся через давно разбитое окно, прильнул к решетке и услышал: офицер, выкликавший имена приговоренных к смерти, произнес имя Эухенио Паса. Собрав все силы, он рывком подтянулся и, как мог дальше, высунулся из окна. Крикнул: