изобилия, а невнятные ответы только укрепляют недоверие.
— Что это?
— Опасная бритва.
— Я и сам вижу, не слепой. Только не говорите, что Лоренсо уже начал бриться.
Опасность, грозившая Элене, вызвала ее неудержимый смех, и от праведного гнева она даже покраснела.
— Ах, уважаемый брат, как же мало вы знаете женщин! Разве вам никогда не говорили, что с приближением лета мы, женщины, бреем ноги?
Элена не смогла бы объяснить, как она сообразила в одну минуту и улыбаться, и подмигивать диакону.
— Это одна из наших маленьких женских уловок соблазнения.
— Вы что же, и вправду бреете ноги?
— Конечно! Почти все женщины делают это, — сказала Элена и для того, чтобы окончательно убедить в своих словах подозрительного святого брата, предъявила ему доказательство: с самым невинным видом она приподняла подол платья, но не выше колена, показав ему плоды своих стараний.
Брат Сальвадор, завороженный зрелищем, подошел к Элене. В руке он все еще сжимал бритву. При этом неотрывно смотрел на ее колени, которые выглядывали из-под приподнятой юбки. Подошел вплотную, склонился к ногам, словно хотел вызволить запутавшегося в юбках проказника-щенка, и легонько дотронулся до ее икр.
Прикосновение липких рук святоши, благоговейно дотрагивающегося до ее ног, шероховатость кожи его пальцев, страх, не сдержавшись, крикнуть, полная беззащитность и ярость заставили Элену проклясть свою привлекательность.
У дальних границ моей вселенной существовал один маленький задний дворик с участком под застройку, со временем заваленный строительным мусором. Он располагался возле кинотеатра «Алжир». Там даже была слышна музыка из фильмов, а сами они шли в зале, за жестяной дверью, которая выходила на пустырь. Не знаю почему, но в моей памяти постоянно соединены это голое, необжитое пространство пустыря и первооткрывательство чего-то запретного. Возле нашего парадного подъезда располагалась угольная лавка, в которой колдовал огромный простодушный астуриец. У него была замечательно-белозубая улыбка, особенно эффектно она смотрелась на вечно перепачканном угольной пылью лице. Звали его Сеферино Лаго. Помню, что угольщик с утра до вечера таскал бесконечные мешки с древесным углем, щепу, дрова. Его жену звали Бланка. По правде говоря, ее можно было бы называть вдовой при живом муже. Всегда небрежно одетая, молчаливая, вечно на что-то не то обиженная, не то сердитая, она подходила к клиентам, чтобы выразить свое глубочайшее соболезнование, хотя ни у кого из них, по счастью, никакой беды в последние дни не случилось.
В семье угольщика росло двое сыновей. Старший, Луис, обнаруживал недюжинные способности и житейскую мудрость в обыденных вопросах. Например, с первого взгляда мог определить в курящей женщине шлюху. Второго звали… Не помню, как его звали. Хуан? Чем он запомнился? Необузданной яростью и гневом — вот что я не смогу никогда забыть. У него были такие же замечательные белоснежные зубы, как и у отца, только гораздо крупнее. Просто огромные. Даже когда рот был закрыт и он не улыбался, зубы торчали из-под его толстых, вечно слюнявых губ. Этому славному потомку угольщиков, лет на семь- восемь старше нас, нравилось водить малышню на задний дворик кинотеатра «Алжир», и там мы с удовольствием слушали, что же происходит в зале, где крутили фильм четвертой категории. Такие фильмы детям запрещено смотреть. Градацию ввели по требованию церковных властей. Фильмы третьей категории допускались к показу с определенными оговорками — и, крайне редко, четвертой.
Мы не понимали, для чего нужна классификация, но ведь мы жили в мире, который нельзя было объяснить. В кассах кинотеатров при входе, кроме собственно билетов, продавали малюсенькие коробочки с геральдическими щитами, которые мы называли эмблемами. Стоили они жуть как дорого. К коробочке крепилась булавка — приколоть щит к лацкану пиджака. С обратной стороны следовало объяснение стоимости эмблемы. Так проводили добровольный заем, сбор средств на восстановление национальной экономики. Мы опять ничего не понимали. Знали только, все — эзопов язык, сплошные гиперболы: Крестовый Поход — война, красные — дьявольское отродье, национальный — значит, хотели сказать — победитель. Так и было: добровольный — значит принудительный. А еще при входе стоял контролер, он имел право не пустить в зал зрителя с билетом, если у того не было эмблемы.
В кино мы почти никогда не ходили. Но в компании с сыном угольщика, подчиняясь его старшинству и власти, устраивались, как могли, возле жестяной двери — ее использовали обычно для проветривания партера.
Благоговейно вслушивались в обрывки бессмысленных диалогов, в песенки и музыку, в невнятицу далеких голосов и не понимали ровным счетом ничего из того, что слышали. Но он, сын угольщика, имени которого не помню, все время радостно подпрыгивал, хохотал, делал какие-то немыслимые жесты. С высоты сегодняшнего дня я сказал бы, пошлые и непристойные жесты. Но тогда, много лет назад, они казались просто неуместными.
Благодаря этому мальчишке у меня впервые появилось нечто, что необходимо было скрывать от родителей. Общие тайны нас, мальчишек, объединяли, подобно многочисленным корням, накрепко привязывающим дерево к земле. Никогда точно не представлял, в чем же состоит моя страшная тайна, но, пока другие верили в Богородицу или Франко, в папу или Родину, я верил только в собственные секреты. Было такое ощущение, что я постепенно становлюсь мудрее. Я даже стал понимать надписи над писсуарами в колледже. И понимать, что означают позы людей, изображенных на киноафишах. Меня стало интересовать, чем занимаются отец с мамой за моей спиной. Вспоминаю, что он, например, стал отращивать бороду. Что мама подстригала ее в те дни, когда топила плиту. Или что он седеет, что она чахнет в мрачной и вязкой тоске. Тогда мне казалось: нечто гибельное появилось в нашем убежище. В причудливом клубке размышлений и переживаний телесные ощущения превращались в предчувствия. Приходили чувства, и если тело их воспринимало по-хорошему, предзнаменование становилось добрым, а если телесного удовольствия ощущение с собой не приносило или даже причиняло боль — значит знак дурной: жди беды. Здоровье должно было считаться жертвоприношением, а болезнь — удовлетворением инстинктов. Многое от детей скрывали, чтобы мы и понятия не имели, как поступать с телом и как им распоряжаться.
Иногда сон покидал меня, но я притворялся, будто сплю, а сам внимательно следил за родителями, когда они предавались греху. Тогда я думал: этим занимаются те, кто морально опустился.
Сегодня я с тоской вспоминаю это молчание моих родителей.