только выигрывал от того, что первое из его решений касалось знания, книг и их сохранения. Вообще говоря, чем неожиданней и непонятней бывает первое решение нового начальника, тем отчётливее оно запоминается. А ещё это решение могло быть воспринято как угроза. Чужакам эту должность ещё никогда не отдавали. Назначение же в хранители скифа — а об этом народе толпа знала разве только то, что их рождают якобы на лошадях, прямо на скаку, притом по шею в снегу, помнили также и то, что конные отряды скифов некогда доходили до стен Иерусалима, — было поводом для пересудов: не началось ли вообще изгнание евреев со всех должностей?
Угроза или видимость угрозы была необходима потому, что, как и в любом из городов Империи, в Иерусалиме непременно найдутся люди, которые не смирятся без осязаемой демонстрации силы — назначение хранителя из одной лишь прихоти было бескровным её применением.
Но в этом назначении различим был не только кнут, но также и пряник — для желающих его разглядеть. Наместник миловал простолюдина, дерзко отнёсшегося к представителю власти. Всесильность не столько в способности казнить, сколько в способности добродетельных миловать — на последнее из обладающих высшей властью с`илен далеко не всякий.
Словом, не только наместник, сумевший воспринять некоторые уроки управления от своей жены- патрицианки, но и Пилат обретал многое от этого назначения: у него, согласись этот философ на должность хранителя, появлялся в городе свой человек — всякий отвергающий принцип власти как таковой неподкупен и независим и потому открыт для истины. А истина порой бывает необходима — порой от неё зависит сама жизнь.
— Я имею в виду Хранилище. Библиотеку… Сам понимаешь, это —
Так и не вставший до сих пор Киник наконец-то поднялся:
— Это, пожалуй, даже больше, чем полмира, которые только и догадался предложить Александр.
«Как всё-таки слаб человек! — подумал Пилат. — Какие-то там книги! И за них он отказывается от независимости! А как же его учение?»
В самом деле, киники источником познания Истины считали отнюдь не книги. Вернее, книги источником быть могли, но только второстепенным, дополняющим; в достижении же наивысшего из благ, добродетели, главное — созерцание и самостоятельное осмысление осязаемых событий жизни. Только непосредственное наблюдение может взрастить самостоятельность воли.
— И всё же, — вздохнул Пилат, — позволь, я буду называть тебя — Киник.
Киник расслышал это «всё же». И вздох уловил.
— Не буду лицемерить, — оправдываясь, сказал он. — Очень хочется
В тот же день по распоряжению наместника Империи Кинику достались в пользование не только Хранилище, не только ежедневный хороший стол, но и дорогой, ежемесячно сменяемый хитон и плащ хранителя.
А ещё Пилат распорядился доставить в Хранилище два кресла, изысканно-простые, как раз такие, в которых, как ему всегда казалось, думается особенно раскованно.
— Мне нужен твой совет, — сказал Пилат, тяжело опускаясь в ближайшее кресло. — Беда.
Киник удивился. Он тут же отложил в сторону древний греческий свиток и пересел в кресло напротив Пилата.
— Только без недосказанностей, — твёрдо сказал он, внимательно всматриваясь в появившуюся со времени последней встречи тень на лице Пилата. — Говори всё. И — истину. Как бы она ни была постыдна.
Скажем, его перевоплощения в торговца с Понта.
Да, Кинику были дарованы такие жизненные обстоятельства, что он прочувствовал, как это: догадываться, что ты — на самом деле, весьма возможно, вовсе не ты. Есть в твоём рождении, в твоих предках какая-то тайна, от тебя сокрытая, а потому тебе до времени неизвестная, но многое меняющая. Иными словами, ты — это не то, что видят другие, или хотят в тебе видеть, и не то, что о тебе сказали льстецы. Но кто ты на самом деле, выяснить хочется неимоверно.
Киник по рождению был из тех, кого в ойкумене называли скифами, но почти всё детство и всю молодость провёл в пригороде Рима и уж, казалось, совсем стал римлянином, как вдруг с некоторым для себя удивлением выяснил: душа у него, несмотря на многолетнее римское образование, — что называется, скифская.
«Рассуждать, как скиф» — эта известная поговорка подмечала исключительную, сравнительно с прочими народами, раскованность мышления некоторых скифов, раскованность, удивлявшую не только лучших из римлян, но даже и греков. В случае с Киником проявилась эта особенность, среди прочего, и в том, что, возмужав, Киник вдруг обнаружил, что в столице Империи, мудрость которой воспевали сонмы придворных поэтов
В Рим Киник был привезён хотя и против его воли, но не как раб, не как пленник, а как заложник. Из потревоженного войной юга Скифии (нападает Рим, а истинным скифам Великий Город, так скажем, безразличен) его привезли двухлетним ребёнком — во время одной из приграничных сумятиц он был подобран римскими легионерами. По некоторым оказавшимся рядом с мальчонкой предметам сочли, что он — сын предводителя одного из племён; впрочем, не исключено, что солдаты ошиблись или их намеренно обманули, оставив безродного ребёнка в княжеской люльке; или легионное начальство за свой обман намеревалось получить награду. Но как бы то ни было, подобранный ребёнок был отвезён в Рим в надежде, что его здесь пребывание на почётном положении заложника будет способствовать сговорчивости вождей Скифии.
Киника поселили в кварталах, где жили другие такие же заложники — дети царей и князей многих и многих провинций Империи и приграничных стран. Рим оплачивал заложникам самое изысканное образование не только в риторских схолах, но и у знаменитых борцов в лучших гимнасиях. Обучали их при наличии интереса и владению мечом, и приёмам рукопашного боя. Словом, заложники были вольны делать всё что хотели, но не имели права только на главное — самовольно покинуть Рим и пределы Империи.
Прошло без малого два десятка лет и стало очевидно, что вестей о предполагаемом отце Киника нет никаких; сочли, что скифский князь и его люди ушли в бескрайние пространства заснеженного севера Скифии и в нём растворились. Содержать Киника дольше Империи смысла не было и, видя его незлопамятность и незлобивость, в качестве прощального дара присвоили римское гражданство, обеспечивающее высшие — после патрицианских — на территории Империи привилегии, и отпустили.
Несколько лет Киник от души путешествовал, перепробовал множество занятий, однако, несмотря на физическую силу и боевую выучку, от соблазна поступить в гладиаторскую школу удержался — а соблазн велик: вольнонаёмному за один бой, если он выживал, могли заплатить столько, сколько легионеру не заработать за весь срок службы, поклонение истеричных женщин было обеспечено, также и восторженно- завистливые взгляды плебса — и наконец вернулся в Скифию.
Там, в отличие от столицы мира, Кинику было не скучно. Да и вместо жрецов, в Империи для разговора недоступных, в Скифии были старцы-долгожители из обычных людей, а они своими познаниями о сокровенном делились легко.
Там бы Киник и жил до конца отведённого ему на этом свете срока, если бы с некоторых пор не стал заглядываться на юг — он к своим тридцати годам уже достаточно духовно возмужал, чтобы не сопротивляться внутреннему голосу, следуя которому, он подходил к познанию сокровенного кратчайшим путём. Так, повинуясь внутреннему движению, Киник и оказался, по завершении пути, в Иудее.
В тот день, в который он встретился под крылатыми золотыми богами гипподрома с Пилатом, он, как и наместник Империи, на мостовую древнего Иерусалима вступил впервые — вот такое стечение