Мы всем телом ощущаем неровные булыжники мостовой и дрова, которые напирают со всех сторон. Мы не замечаем, что сидим прижавшись, плечо к плечу, щека к щеке.
О чем сейчас думает Эстер?
Я думаю о том, что страшно ехать в полной тьме, сидя в немецком грузовике, ощущая всем телом булыжники мостовой, когда шофер-немец и поленья давят со всех сторон, летят на голову, а дверцы машины заперты снаружи. Мы едем и молчим. Молчим, вероятно, потому, что нету Янека и надо его найти. Если бы не это, я ни за что на свете не полез бы в темный, наглухо закрытый немецкий автомобиль, где своими ушами слышишь, как снаружи с лязгом запирают дверцы, скрещивая металл с металлом.
— Эстер, о чем ты думаешь?
— Я рада… Мы едем, а Янек и знать не знает, что мы на пути к нему.
Мне стыдно.
Эстер думает о Янеке.
Почему же я прежде всего подумал о кромешной тьме, а потом уже о нем?
Янек был прав, когда сказал мне:
'Не сердись, Изя… Ты не сердишься? Не сердись, но я никак не могу найти Мейку. Ты — хороший товарищ, но Мейки все равно нет…'
Машина останавливается.
Скрежещет железный засов.
— Выходите, — говорит солдат по-немецки.
Мы вылезаем. Немец ждет. Он мог бы захлопнуть дверцы, сесть в машину и ехать дальше.
Что он стоит? Чего он ждет?
— Мы уже за городом, — продолжает немец. — В городе точно нету вашего Янека. Если найдется, то здесь. Видите тот лес? Дальше не заходить ни в коем случае. Там Янека тоже нет. Там начинаются Понары.
— Хорошо, — отвечаю я. — Мы не пойдем туда. Янека там нет, он должен быть где-то здесь, поблизости.
Солдат все еще стоит.
— Обратно пойдете той же дорогой, — говорит он, — а потом прямо по улице. У костела свернете вправо, затем четвертая улица налево. Спуститесь вниз и ждите в подворотне. Этой улицей ваши возвращаются с работы, и там уже близко гетто.
— Я знаю.
Немец удовлетворенно кивает.
Он все еще стоит, не спешит захлопнуть дверцы, сесть в кабину и уехать.
Мне как-то неловко разговаривать с ним. Со мною говорит только один немец, Шогер, когда мы играем в шахматы. Мне трудно освоиться с тем, что передо мной совсем иной немец и разговор иной.
Он уже немолод, этот немец. Большие руки, грубые пальцы. Он небрит, на щеках, подбородке и под носом редкая желтая щетина. Глаза серые, усталые и множество морщинок вокруг, только его морщины не такие, как у моего отца. Он, конечно, моложе моего Авраама Липмана.
Немец еще долго разглядывает Эстер, а я — тяжелую руку и зеленый выгоревший на солнце обшлаг солдатского кителя, лежащий на моем плече.
— Она еще девочка, а ты — мужчина, — улыбается шофер. — И ты в первую голову должен помнить, что осторожность — не позор.
Последние слова, он произносит по-литовски, забавно путая ударения. Мне становится смешно, и я улыбаюсь.
Он прикладывает руку к фуражке, захлопывает дверцы кузова, садится за руль и разворачивается обратно в город.
Он приоткрывает дверцу кабины и кричит, стараясь перекрыть шум мотора:
— Я приехал бы вечером за вами, но не могу. Никак не могу!
Мы с Эстер машем ему вслед, сами не понимая, почему мы желаем доброго пути немецкому солдату.
По обе стороны шоссе тянутся домики с огородами, луга. Людей не видно.
Эстер идет по одной обочине, я — по другой. Мы уверены, что Янек лежит где-нибудь в кювете или поблизости от шоссе. Пройдя немного, расходимся: я в одну сторону, она — в другую. Мы обходим все лужайки, огороды, бредем по картофельной ботве. Мне кажется, будто Эстер осмотрела не все, а ей — будто я что-то пропустил. Мы меняемся местами и снова ищем: она идет по моей половине, я — по ее.
— Изя, — спрашивает Эстер, — хорошо, что мы пошли искать, правда?
— Да, — говорю я, — мы не могли иначе.
— Ты представляешь, — спрашивает Эстер, — вот мы с тобой идем, идем и вдруг видим Янека? Страшно, правда?
— Ничего страшного, что ты!..
— Страшно… Ты представляешь, что тогда будет? Ой, скорей бы уже…
Мы заходим в каждый дом на пути, расспрашиваем людей, работающих в поле. Когда объясняться надо по-польски, говорит Эстер, когда по-литовски я. Но большей частью мы говорим вместе, перебивая друг друга, и люди смотрят на нас, удивляясь, сочувствуя.
Мы робко стучимся.
Чаще всего дверь открывает женщина.
— Вы случайно не видели вчера две машины с людьми?
— Этих машин такая прорва, детки, такая пропасть…
— Там был парнишка, светлый такой.
— Как же я могла видеть, детки?
— Молодой парень, зовут его Янек.
— Проходили машины давеча. Видать, и те две прошли. Только нет, не видела я вашего Янека.
— Может быть, не в машине? Может, где-нибудь поблизости? Может, мимо проходил?
— Нет, не проходил, не видели…
Мы хотим идти дальше.
Тогда нам предлагают поесть. Я не знаю, почему нам в каждой избе предлагают поесть. Женщина начинает хлопотать, несет хлеб, обернутый рушником. Бежит в чулан и приносит молоко в глиняной кринке.
В каждом доме нас хотят накормить.
Мы уже сыты, мы ели уже три раза. Но ведь женщина не знает, она бежит в чулан, тащит хлеб, завернутый в рушник, несет кринку молока и просит, чтоб мы сели за стол, отдохнули и закусили.
Нам еще идти и идти.
Снова закусываем и идем дальше.
Хозяйка, накинув белый платочек, провожает нас.
Солнце уже перевалило за полнеба, надо поторапливаться, но торопиться нам неохота. Остались только два дома: большая усадьба под железной крышей да покосившаяся избенка на самой опушке леса. Оттуда придется возвращаться. Дальше идти нельзя, там наверняка уж не будет Янека.
Эстер поглядывает на солнце, озирается.
— Смотри, — говорит она, — Изя, смотри, цветы… В самом деле, под окошком цветы. Высокие стебли, большие головки, зеленые листья.
— Цветы? Да, — говорит женщина, — пионы. Я ухаживаю за ними, и они каждый год хорошо цветут, даже нынче.
Эстер смотрит на красные головки пионов пристально, будто в первый раз увидела.
Женщина засуетилась, захлопотала.
Вот так хлопотала она и раньше, когда подавала на стол хлеб, обернутый рушником, и кринку молока. Теперь у нее в руках короткий нож с деревянной ручкой. Вот она уже под окном, выбирает пион — самый большой, красивый, с ровными пурпурными лепестками.
— Не надо! — кричит Эстер. — Пусть цветет, не надо!
— Не надо, — говорю и я. — Нам еще далеко, все равно завянет.