— Пошли, — сказала она.
Усадьба Юодейки была не так уж далеко. Но всю дорогу обратно она спешила. Что-то светилось на хуторе, и свет этот все подгонял и подгонял ее.
Только прибежав во двор, поняла.
Горела клеть.
Перед клетью, с колом в руках, стоял хозяин.
— Это ты? — окликнул он. — Тсс… Все спят. И эти спят оба. Тссс…
Она метнулась к хозяину, встряхнула его, ухватившись за расстегнутую жилетку:
— Гасите! Клеть горит!
Он оттолкнул ее.
— Тсс… — И взмахнул колом. — Твое какое дело! Моя клеть… Моя… Хочу и жгу. Тсс! На что мне клеть. В город ухожу, на гестапо работать. Поняла? Продался, сам, а? Даже брат меня продал. На что мне клеть? Тсс…
Дверь клети была подперта.
Она подбежала, схватилась за подпорку.
— Вон! Убью! — крикнул хозяин, замахнувшись колом. — У! Но она продолжала выбивать подпорку.
— Девочка там, Таня… Ребенок! Хозяин, помолчав, решил:
— Забирай. Бери девчонку. Только их не буди! Убью! Она вышибла подпорку.
— Погоди! Я сам! Сам.
Он тихо отворил дверь, вошел, согнувшись, на цыпочках, и вынес девочку.
— На. Бери, раз сжалилась. Своих мало, а? Ха-ха! Все равно б она кинула ее утром. Кинула бы! А уж брат нашел бы, куда девчонку пристроить. Что, не так?
Она приняла спящую девочку и отступила.
Пламя занялось со всех сторон, уже и дверь охватило, а он — волосы растрепаны, грудь нараспашку — снова подпирал дверь и, отворачиваясь, бормотал:
— Все в дыму. А они там спят, в обнимку. О, какая женщина! Тсс… Пускай спят.
Она унесла Таню на сеновал.
И снова надо было спешить.
Разбудила детей, одела их, сбегала в избу, собрала в чулане пожитки и опять побежала к детям.
А пламя взвихрилось, озарило поднебесье; затрещали сухие бревна клети.
Она шла с тремя детьми, уводя их все дальше и дальше от усадьбы.
«Тсс! — чудился ей голос хозяина. — Ха-ха-ха!»
Она уже не думала про клеть. Оглядываясь на высокое пламя, она боялась, как бы не вспыхнула стоявшая возле клети липа. Последняя липа.
Так и вышло. Сперва один бок загорелся, потом другой, пока не запылало все дерево — зеленые листья корчились и разлетались искрами, как холодные огни на елке.
Горело дерево, искрами вспыхивали цветы в синеватом, почти невидном дыму.
Горела липа. И раз уж загорелась, значит, было суждено сгореть ей.
Горела.
Горела!
Она отвернулась, закрыла воспаленные глаза.
А ребята обступили ее, тянули за подол:
— Мама, куда мы идем?
— Мама, куда?
— Тетенька, тетенька, я боюсь… Вы меня не бросите?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Приходит осень со своими трудами, заботами.
Со щедрой рукой приходит осень.
Щедра ее рука, и не только хлебом. Кроме хлеба человеку надо еще что-то. Разве самое главное для человека — поесть?
Осыпаются желтые листья каштана вдоль дорог. Осыпаются, тронутые пальцами ветра, кажется, всю землю хотят устлать. Вроде бы так же, и не так же, как в прошлый раз.
Человеку еще что-то надо.
Она стоит на дворе, прикрыв ладонью глаза от утреннего солнца.
Здесь стояла она когда-то, точно прилипнув к земле, все глотала и никак не могла проглотить слюну пьшающим, пересохшим горлом. Стояла и упрашивала:
— Погоди… Погоди еще, Антанас.
Она стоит, прикрыв глаза ладонью, и взглядом провожает детей. В школу идут.
Сколько их было бы?
Четверо?
Если бы и Юозукас был.
Если б не упал там, за дорогой.
Ребята шагают чинно, без толкотни, то и дело поглядывая вниз, на ноги, а там сверкают три пары новеньких, еще не запыленных башмаков. Коричневые с длинными носами — Винцукаса, широкие черные — Римукаса и самые маленькие, узкие, короткие — Танины.
Свернув с дорожки на большак, ребята останавливаются, машут руками. Ей. Это ей одной машут.
А она стоит и провожает их взглядом.
Русые волосы Винцаса, серая стриженая голова Римаса, а у Тани в кудряшках лента плавает. Только вчера подыскала ей синий лоскуток, подрубила, отгладила и повязала девочке синюю ленту. Мальчишкам — что? А девочке надо.
Вернулись в город весной. И снова поселились в доме при кузнице. Не было больше ни стариков, ни черного котла, ни кадушки с гнутой трубкой. Может, сами уехали, может, насильно увезли их. Дом на окраине пустовал, а ее все так и тянуло на то место, где последний раз видела Юозукаса. К тому же хоть раз у них будет свой угол: дом-то Винцукаса!
И слава Богу, не совался к ним никто, ни злые, ни добрые. Кому уж там соваться: все разбегались кто куда, а немец все гнал и гнал гурты по дорогам. И коров, и овец, и кого только было можно, бросая по обочинам павшую, выбившуюся из сил скотину. Принесли однажды ребята с большака охромевшего ягненка. Был он тощий, пугливый, кажется, дай ему крылышки — рванется, дспорхнет и улетит от рук и глаз людских.
И жила здесь теперь, кроме них, четверых, еще одна живая тварь. Вскоре ягненок и голос подавать стал, приохотившись к молодому клеверу, и нога день ото дня все крепла.
А она, усталая от каждодневных забот и хлопот — ведь и за детьми смотри, чтобы никуда не отлучались, никому на глаза не лезли, и на стол подай, и о завтрашнем дне подумай, — усталая, она садилась на старый пень во дворе и подолгу глядела вдаль, повернувшись к Дубисе.
А там все гремело, гремело, гремело. Когда же рядом загремит, над головой?
Если ждет человек, то всего дождется, умей только ждать. Хоть ждать и приятно и тревожно чего-то. А когда и вправду над головой загремело — испугалась. Детей в картофельный бункер загнала, и сама туда же; Винцукаса даже близко к выходу не подпускала — все сама выглядывала.
Немцев уже и не видно было.
Сквозь гул и острые взрывы мчались танки — зеленые, со звездами по бокам, как тогда, в том июле,