один раз… я хотела помочь, помочь… я пришла, жалея его… а потом почувствовала, что люблю… он был такой несчастный, и мы легли в постель… всего на, может быть, часок… он раскаивался потом.
— Откуда ты знаешь?
— Он избегал меня, никогда больше толком не разговаривал.
— Ты не говорила ему, что беременна?
— Нет.
— Почему?
— Потому что это касается только меня, — грубо ответила Тамар.
— Ты уверена, что ребенок был от него?
Тамар секунду молчала, потом метнула яростный взгляд на Джин, на которую вообще не смотрела с момента, как вошла в комнату:
— Так вы считаете, что я постоянно сплю с мужчинами, только этим и занимаюсь, может, каждую ночь?
— Прости. Ты меня так поразила. Мне нужно во всем разобраться.
— Я вам и объясняю. Неужели вы думаете, что я лгу о самом важном, что произошло в моей жизни? Так Дункан рассказал вам?
— Нет. Но, Тамар, ребенок…
— Его нет, он умер…
— Мы усыновили бы его.
Тамар вскочила на ноги. Секунду стояла с открытым ртом и головой, неловко повернутой набок. Затем завопила. Это был оглушительный намеренный вопль, похожий на зов. Она схватила пальто и стояла, держа его в руках. Потом заговорила необычным пронзительным голосом:
— До чего вы добры! Но это был мой ребенок, хотела и убила. Я не собиралась отдавать его вам, чтобы вы любили его. Он мог прекрасно обойтись и без отца. Он был мой. Я не нуждалась в вашем разрешении! Все было сделано ради вас, чтобы вы и Дункан были вместе, этого все хотели, поэтому и попросили меня пойти к Дункану, словно я ваша служанка, или горничная, или не знаю что. Я должна была помочь, и вот что из этого получилось, поэтому я и не могла никому сказать, чтобы не помешать вам вернуться, а теперь вы вернулись, и я должна была прийти и увидеть вас, потому что одно время так хорошо к вам относилась, и я думала, вы знаете, и для меня это был такой ад…
— Пожалуйста, — сказала Джин, — пожалуйста, успокойся… присядь…
Истеричный вибрирующий голос Тамар и ее слова очень напугали Джин. Странным было то, и позже Джин задумалась над этим, что, когда Тамар пустилась в свои откровения, Джин мгновенно разобралась в ситуации и, несмотря на шок и смятение, испытала некоторое удовольствие от мысли, что Дункан тоже виноват, тоже неидеален, был неверен и не знает, что ей стало известно об этом. Чувство оскорбленного достоинства, ревность появились позже, как и понимание страданий Тамар и, что еще хуже, способности Тамар навредить им. Да еще этот потерянный ребенок с его долгой местью.
Слезы бежали по лицу Тамар. Она стояла, держа в руках пальто и сумочку. Сейчас она утерла лицо болтающимся рукавом пальто, тихо стеная сквозь слезы.
Джин, сама готовая расплакаться, но упорно держащая себя в руках, сказала:
— Послушай, Тамар, никому не говори об этом. Лучше будет держать все в тайне. Сама я никому не скажу. — Кроме Дункана, подумала она про себя. Или не говорить и ему, никогда не говорить?
— Мне теперь безразлично, кто будет знать, — причитала Тамар, — мне теперь все безразлично. Какая я дура, что пришла сюда, мне надо было понять, известно ли вам, а теперь я рассказала, а вы не знали…
— Ты правильно сделала, что рассказала мне. — Джин не стала останавливать Тамар, которая направилась к двери. — Дорогая… приходи как-нибудь на днях… поговорим еще.
— Нет, не поговорим. Я ненавижу вас. Я любила Дункана, любила — вы бросили его и сделали его таким несчастным, — а теперь все это случилось, и я погубила себя, жизнь свою погубила, и убила своего ребенка, и все из-за вас.
— Тамар!
— Ненавижу вас!
Она распахнула дверь и выскочила вон, по-прежнему держа пальто и сумочку в руках. Дверь с грохотом захлопнулась перед носом Джин. Она не пыталась бежать за Тамар. Села и заплакала над той, еще не вполне осознанной бедой, виновницей которой стала.
Было утро пятницы. Тамар находилась у Дженкина.
Накануне Дженкин вернулся поздно ночью. Он в невероятном возбуждении помчался домой к Марчменту, поскольку Марчмент сказал, что кто-то пообещал ему дать почитать машинопись части книги Краймонда. Обещанного удовольствия они не получили, но Дженкин полночи провел в спорах с Марчментом и его друзьями. Уже давно, с той самой «договоренности», как уныло назвал ее Джерард, когда Краймонд объявил, что закончил книгу, Дженкин горел таким желанием прочитать ее, что в конце концов она стала для него чем-то вожделенным. Он спал и видел ее. При мысли, что он возьмет ее в руки, его охватывала дрожь. Он не осмеливался спросить у Краймонда, как продвигается печать, боясь нарваться на резкость.
Теперешнее возбужденное состояние Дженкина было во многом связано еще и с «предложением Джерарда», о котором он думал с улыбкой, но серьезно. С той их встречи он несколько раз оставался с ним один на один, но никто из них впрямую не касался того, что было сказано в тот раз. Оба были сдержанны, хотя каждый руководился своими соображениями. Джерард, слишком гордый, чтобы повторяться, явно собирался бесконечно ждать ответа Дженкина, а то и обойтись без какого-либо ответа, кроме того, какой сразу получил. Дженкин, боясь создать у человека столь щепетильного, столь взыскующего точности и правды ложное ощущение, думал, что лучше помолчать, пока у него не будет ясного ответа. Но когда это будет? На Дженкина произвело большое, а спустя время еще большее «впечатление» заявление Джерарда. Дженкин предпочитал думать о нем как о заявлении, нежели как о предложении. Заявление по сути уже изменило их мир, и в каком-то невыразимом смысле ответ на него был дан. Их теперешние встречи, когда они ни словом не затрагивали сей предмет, были иными, появилась новая мягкость, обходительность, близость. С иным, новым спокойствием они смотрели друг другу в глаза. Смотрели не «многозначительно», не «вопрошающе». А просто внимательно, заново узнавая друг друга. А еще они много смеялись, иногда, может, интуитивно чувствуя что-то безобидно нелепое в сложившейся ситуации. Такие встречи делали Дженкина необыкновенно счастливым. Это было как — да, было, — как влюбленность, и, наверное, именно к этому они стремились и обрели через само то заявление и больше делать ничего не требовалось. Так они, пришло на ум Дженкину, действительно никогда не смотрели друг на друга.
Однако demarche Джерарда в предвидении расставания поставил перед ним жизненно важный вопрос. Уезжать или остаться? Огорченный Дженкин перебрал возможные компромиссные решения и отверг их все. Если он выполнит свое намерение уехать, то порвет и с Джерардом, и со своим нынешним «миром». Он будет где-то в другом месте, в другой стране, среди других людей, будет заниматься чем-то новым и полностью погрузится в эту новую жизнь. В нее не вписывались полеты от случая к случаю в Лондон на ланч с Джерардом; и подобные встречи мельком будут скорее мучительными, нежели радостными. Какая-то поддержка, какое-то удовлетворение, что он имел бы, останься он здесь, будут просто-напросто недоступны с отъездом. Если уедет, то лишится, и никогда не обретет вновь, того душевного покоя, который ему временами давало присутствие Джерарда, кто, как он знал, испытывал то же самое, лишится ощущения, что лучше, чем с ним, ему нигде не будет. Отъезд разрушит это навсегда. Он вовсе не воображал, что Джерарда оскорбит его решение и тот выкинет его из сердца, что просто из-за почти постоянного его отсутствия они станут чужими друг другу. Они могли бы попытаться преодолеть это отчуждение, но со временем и далью не поспоришь. Дженкин знал: что бы ни случилось, отношение Джерарда к нему останется прекрасным. Но при подобном долгом отсутствии из любви уйдет ощущение предвкушения и удовольствия, оно обеднит и изменит их старую долгую дружбу. Эта мысль была мучительной. Конечно, Дженкин предвидел это и заранее огорчался, но сейчас предстоящие потери приобрели еще большую остроту. Идея жить вместе и наслаждаться покоем, которую Джерард так заманчиво предлагал, была невероятно привлекательна и поразительна, как вещь, о которой ему не приходило в голову и мечтать. Он без раздумий и сожаления