— В общих чертах и когда будет закончена?
— Да, если он захочет. Конечно, давить я на него не буду.
— Если не заговоришь с ним о книге, сам он ничего не скажет!
— Это его забота. Я не собираюсь разводить долгие дискуссии с этим типом.
— Это не то, чего хотят остальные, — сказал Дженкин.
— Чего же хотят остальные?
— Роуз и Гулливер — чего-то определенного, на основании чего можно решить, что нам предпринять, они хотят отрывок из рукописи.
— А ты?
— Я… общения.
— Моего с Краймондом?
— Нашего с Краймондом.
Они шли теперь спокойней, походкой более отвечающей ритму разговора, Джерард чуть медленней, Дженкин шагая шире, дышали чистым морозным недвижным воздухом и не чувствовали холода в своих толстых пальто. Дженкин был в зимней шапке, съехавшей ему на уши. Джерард — с непокрытой головой. Вокруг расстилались заснеженные поля, тихие и пустынные, как заколдованные, и свет стал желтее и плотнее, темнее, словно день уже клонился к вечеру.
— Ничего мы не сможем предпринять, — сказал Джерард.
— Значит, ты хлопочешь просто ради того, чтобы они успокоились?
— Да.
— Но они не успокоятся.
— Черт побери, — не выдержал Джерард, — чего вы все от меня хотите? Нам не нравится Краймонд или его книга, но мы все мыкаемся, никак не покончим с этим. Лучше забыть о нем и его книге и заняться другими вещами.
— Платить и не думать?
— Именно. Ты не согласен?
Дженкин помолчал, потом сказал:
— Он же работает над книгой, ты это знаешь. Много читает, много думает.
— Он зашел в тупик со своим чтением и мыслями. Обычно у него было несколько здравомыслящих последователей, сейчас его идеи вдохновляют лишь чокнутых да считаных подростков. Дженкин, тебе известно, каковы убеждения Краймонда и что они абсолютно противоречат нашим. Ты же не хочешь, чтобы я поддерживал его, не хочешь?
Дженкин ушел от ответа. Вместо этого сказал:
— Тем не менее кому-то это может быть интересно, даже если это лишь вещь в себе. В наше время так мало уважают науку…
— Ты имеешь в виду, что шахтеры больше не читают Маркса?
— Образованные люди, интеллектуалы лишились доверия, их протест эзотеричен, понятен только посвященным. На месте теории сейчас провал, на месте мысли — брешь.
— Не уверен, — сказал Джерард, — хорошо, возможно, мы нуждаемся в очередном философском гении — а пока, может, лучше обойтись без теорий, особенно теорий такого рода. Всякое ничтожество, которому хочется чувствовать себя значительным и быть вправе пинать то, что не способен понять, — «против буржуазии». Бывают времена, когда только прагматизм остается честен. То, что называют оппортунизмом. Материал, на котором Краймонд строит свою теорию, никуда не годится, сама основа сгнила. Он прочитал «Государство и революцию» в романтическом возрасте и попался на удочку Франкфуртской школы[70]. Все это захватывающе интересно, но давно устарело, все эти люди живут в девятьсот тридцатых, в этом нет новизны, это просто старые эмоции в обличье мысли. Они видели советский социализм, но никак не могут избавиться от заблуждения, что на дне старого мешка остались еще какие-то чудеса.
— Тем не менее, — возразил Дженкин, — марксизм не умер. И ты должен признать, что в мешке были полезные вещи, которые мы просто присвоили.
— Маркс изменил наш взгляд на историю, но это лишь один из существующих взглядов. Дженкин, очнись, тебе все это чудится! Марксизм претендует на научность, даже сам Маркс признавал это в конце жизни, все те жалкие упрощения на этом отвратительном жаргоне принимаются за основополагающие принципы существования! Хорошо, верхушка прекрасно это понимает, но это лишь доказывает, что марксисты или наивные глупцы, или циничные лжецы!
— Да, но… если бы только марксизм смог освободиться от всего наносного и стать моральной философией!
— Это уже пытались сделать и получали или тот же старый хлам, или опровержение марксизма!
— Хорошо, хорошо. Не представляю, что получится у Краймонда, но, должен сказать, мне очень любопытно. По крайней мере, он пытается обобщать, сводить все воедино. Он видится мне некой религиозной фигурой, подвижником, человеком на переднем краю, ждущим некоего всеобщего изменения бытия.
— Грустно слышать, как ты романтизируешь эту прогнившую магию.
— Иметь надежду — это уже кое-что, может быть, даже достоинство. Наверно, каждая эпоха видит себя на краю пропасти — человек должен задумываться над тем, что вне его, впереди, во тьме.
— Лишь настолько, насколько это ему дано. Все, что сверх того, — фантазии. Мы не в силах представить будущее. Марксизм привлекателен тем, что притворяется, будто он это может.
— Значит, решаем, что будущее само должно о себе заботиться, мы достаточно для него сделали, будем просто добры с друзьями и наслаждаться жизнью.
— Дженкин, ты меня доконаешь! Ты же сам сказал, что не только наша судьба, но и наша обязанность — быть беспомощными!
— Я сказал не совсем так, но неважно. Ты, возможно, прав — но человека, бывает, снедает беспокойство.
— И у тебя беспокойство пропадает при мысли, что кто-то верует в систему и держится старых иллюзий?
— По-моему, страстное заблуждение лучше равнодушного непонимания.
— Это ловушка, в которую попадают все либералы. Ты действительно такой послушный беспомощный пессимист?
— Очень многие из наших взглядов окажутся несостоятельны, должны оказаться, на Бога, например…
— Тоже мне, великое дело!
— Я думаю, это важно, то, что происходит с религией, я, конечно, говорю не о вере в сверхъестественное. Мы должны иметь какую-то идею глубоко морального общественного устройства.
— Которое марксизм отрицает!
— Вот рассуждали о «демифологизации», но южноамериканские и африканские христиане отправят все это в уничтожитель для бумаг.
— Не раньше, чем Платона и Шекспира!
— Еще как отправят. Или им придется уйти в катакомбы вместе с Богом и Святым Граалем! Может, это и не имеет значения. Может, ничто не имеет значения, кроме одного: накормить голодных.
— Ну, Краймонд уж точно об этом не думает, он отошел от политической деятельности, его интересуют только собственные теории, реальные человеческие беды его не волнуют.
— Да, но…
— Ты начинаешь меня раздражать.
— Извини, я просто думаю о твоей встрече с ним. Суть в том, что он пуританин, фанатик, его предки были шотландскими кальвинистами, так что ему присуще сильное чувство греха и желание смерти, он верит в ад, но он перфекционист, утопист, он верит в немедленное спасение, считает, что лучшее общество очень близко, очень возможно, надо только переустроить все атомы, изменить все молекулы, совсем чуть-чуть, — может, это получится, а может, нет, все меняется, глубоко, ужасно, как никогда прежде, и, может, впереди ждет ад, но он думает, что в своем труде должен сказать, что все это возможно принять и пожертвовать