почти неразличим. Ближайшие от окна хлопья снега сверкали белизной, но дальше на них ложились отсветы желтого занавеса, и они скрывались из виду, отчего Ремберс казался уединенным и надежно защищенным.
В кремово-белом халате подчеркнуто старомодного покроя брат смахивал на мельника из оперы. Когда он отдыхал, его большое, бледное лицо напоминало портреты восемнадцатого века — тяжелое, значительное, с еле различимыми признаками вырождения, свидетельствующее о поколениях генералов и доблестных авантюристов, по-своему сугубо английское, какими бывают теперь лишь англо-ирландские лица. Его можно было бы назвать «породистым» в том смысле, как обычно говорят о животных.
Я только теперь, в Ремберсе, заметил одну странную вещь: хотя по чертам его лицо удивительно походило на отцовское, но по общему духу и выражению оно столь же удивительно напоминало о матери. Она «ожила» в нем куда явственнее, чем в Роузмери или во мне, мы остро ощущали это. Мы считались, да, полагаю, и были, очень дружной семьей, и, хотя финансовое благополучие зависело от меня и я в значительной степени играл роль отца, Александр, вжившись в роль нашей матери, был подлинным главой семьи. Здесь, в доме и мастерской с белеными стенами, на которых все еще висели ее акварели и темноватые литографии пастельных тонов, я особенно ясно вспоминал ее с какой-то щемящей болью и чувством вины, ведь мой старый дом одновременно и подавлял, и защищал меня. Возвращаясь в него, я всегда заново испытывал это чувство, но теперь к нему примешивалась и боль из-за Антонии, чувство очень похожее, но более сильное, смутное и мучительное. Возможно, это и в самом деле была все та же боль, и тень от нее лежала на всей моей судьбе — на прошлом и будущем.
Мы не стали зажигать свет. Сидели у окна, не глядя друг на друга, и наблюдали, как тихо падает снег. От нас теперь был скрыт пейзаж за окном, которым в светлые дни любовался Александр. Занавеси отделяли пристройку от мастерской. В ней царила полная тьма. Летом здесь пахло деревом, из сада доносился аромат цветов и свежий, влажный, чистый запах глины. Однако сейчас я вдыхал только керосин от четырех больших обогревателей. Его знакомый запах заставил меня вспомнить плохо освещенные зимы моего детства.
— И что же?
— Да, собственно, вот и все.
— И Палмер больше ничего тебе не сказал?
— Я его ни о чем не спрашивал.
— И ты говоришь, что был с ним просто ангелом?
— Просто ангелом.
— Не стану утверждать, — заявил Александр, — что я бы набросился на него как дикий зверь. Но расспросил бы его. Хотел бы понять все до конца.
— Ну я-то понял, — сказал я. — Ты же знаешь, мы с ним очень близкие друзья, так что расспрашивать невозможно, да в этом и нет никакой необходимости.
— Как по-твоему, Антония счастлива?
— Так и порхает. Александр вздохнул:
— Могу признаться, Палмер мне никогда не нравился. Он какой-то не настоящий — прекрасная механическая копия человека, отлично придуманная, расцвеченная, но все же копия.
— Он — маг, — пояснил я, — и уже одно это вызывает неприязнь. Но он вполне живой человек из плоти и крови. Любовь нужна ему не меньше, чем прочим. Меня очень растрогало, как они с Ан тонией пытались удержать меня. Представь себе, удержать в подобной ситуации…
— Позвольте, сэр, выразить мое громкое «фи», позвольте мне защищаться! — подшутил Александр.
— Антония написала тебе? — Я повернулся и стал наблюдать за ним. Его большое, тяжелое лицо подсвечивалось желтоватым снегом.
— Да, — ответил он.
Интересно, мог бы я это предвидеть? Но нет, подобный шаг казался мне немыслимым. Я был просто ошеломлен ее письмом.
— Значит, письмо пришло после моего телефонного звонка? Вряд ли она написала бы тебе, не поговорив сначала со мной.
— Ну конечно нет, — подтвердил Александр. — Но я не принял твоих слов всерьез, когда ты позвонил. Она ведь ничего не сообщила в своем письме, никакой информации в нем не было. Кстати, скажи мне, где ты теперь намерен жить?
— Не знаю. Наверное, сниму квартиру. Роузмери хочет стать моей домоправительницей.
Александр засмеялся:
— А почему бы тебе не остаться здесь? Ты же сейчас не занимаешься своими делами?
— А что мне здесь делать?
— Ничего.
— Ну и ну.
— Почему бы и нет? — продолжал Александр. — Здесь самое идиллическое времяпрепровождение — просто земной рай. Мы это прекрасно понимали в детстве, пока жизнь нас не испортила. Если хочешь чем-то себя занять, я научу тебя лепить из глины или вырезать змей и ласок из корней деревьев. Вся беда в том, что люди в наше время не понимают, как это можно ничего не делать. Мне пришлось основательно потрудиться, обучая безделью Роузмери, и теперь она, в отличие от тебя, знает в этом толк.
— Ты — художник, — возразил я. — Для тебя ничего не делать и значит делать что-то. Нет, я вернусь к своим Валленштейну,[8] Густаву Адольфу [9] и книге «Что такое быть хорошим генералом». Недавно я весь погрузился в исследование о Тридцатилетней войне[10] и сравнивал этих двух командующих. Это была глава в большой книге о том, в чем секрет удачи военачальника.
— Хороших генералов вообще не существует, — сказал Александр.
— Ты начитался Толстого. Он полагал, что все генералы никуда не годятся, потому что русские генералы были никудышными. Как бы то ни было, я надеюсь серьезно поработать. Надо признать, что Антония умела заполнять собой время.
— Отлично, — проговорил Александр. Он снова вздохнул, и мы минуту помолчали.
— Познакомь меня с результатами твоей бездеятельности, — попросил я.
Александр поднялся и отдернул занавес. Он включил свет в мастерской, и вверху засверкало множество длинных, узких полос. От освещения начало казаться, что за окнами сейчас весенний полдень. Огромная комната некогда была котсуолдским сараем, и моя мать перестроила его, но сохранила высокую крышу и грубо отесанные деревянные стропила, сквозь которые струился теплый, мягкий воздух и в полосах света кружились пылинки. Длинный рабочий стол с исцарапанной поверхностью и аккуратные связки инструментов на дальней стене. Остальные вещи, хотя на первый взгляд и находились на своих местах, были разбросаны повсюду: глыбы необработанных камней; огромные корневища деревьев, сложенные как шалаш; деревянные обрубки разной величины, похожие на гигантские детские кубики; высокие статуи, укутанные тускло-серой тканью; коробка с резными бутылками из тыквы, столбик из черного дерева, выточенный или самой природой, или мастером, трудно сказать, чем или кем. На стене у окна стояли ряды глиняных кувшинов, а в дальнем конце мастерской виднелись гипсовые слепки, торсы, извивающиеся тела без голов и головы на грубых деревянных подставках. Пол, выложенный плиткой под голубые голландские изразцы, был, по прихоти Александра, покрыт высохшим тростником и соломой.
Александр пересек комнату и стал аккуратно снимать ткань, закрывавшую высокие скульптуры. Первым он открыл вращающийся пьедестал, на котором громоздилось что-то непонятное; полностью сняв покрывало, он зажег свет в центре мастерской и повернул единственную, находящуюся на его рабочем столе угловую лампу, направив ее прямо на пьедестал. На нем оказалась гипсовая голова, к работе над которой он только приступил. Глина еще не засохла, и куски проволочного каркаса проглядывали то тут, то там. Сходство с головой лишь начинало проявляться. Я всегда считал опасным момент, когда безликий образ вдруг приобретал черты какого-то человека. В глубине души невольно возникало чувство — вот так и рождаются чудовища.
— Кто это?
— Не знаю, — откликнулся Александр. — Это не портрет. Однако у меня странное ощущение, будто я