написал об этом Софи.
— А я думал, ты навсегда обосновался в Калифорнии.
— Я сам так думал. Местечко, конечно, совершенно жуткое, рай для гедонистов. Но, представь себе, я там себя чувствовал как-то… без тормозов, что ли, — в общем, свободно. Говорят, все англичане так реагируют на Америку. Я тоже там развратился, я рассказывал Софи в письмах. То есть развратился не в смысле женщин, конечно…
— Конечно.
— Я ведь пуританин. Я вообще самый несчастный мужчина в северном полушарии, сперма скоро из ушей потечет… Боже, что же я такое несу, будто ничего не случилось… а она… Слава богу, что есть виски. Раньше, без спиртного, я не знал, куда себя деть. А теперь всегда хожу немного подшофе, никто даже не замечает… Надеюсь, что не замечает… А протрезвел бы — наверное, волком бы выл… Знаешь, я все время добавляю по чуть-чуть — так и хожу. Хмель для меня как хороший крепкий мост под ногами. Он один меня и держит, без него давно бы уже бултыхнулся головой в омут. Чуть что — стаканчик, и я опять наверху. И с работой сразу же полный порядок. Боже, какое я ничтожество, какой неудачник… Но об этом я тоже писал Софи.
— Представляю, каково ей было все это читать, — сказал Монти. — Не пойму только, зачем ты так прибедняешься. Неудачник! Ты, правда, всегда любил заблуждаться на свой счет, но тут уж — ученый с мировым именем, член Королевской академии, ректор колледжа в Оксфорде…
— Но я ведь был когда-то учеником Бизли! Как вспомню об этом, хочется забиться под ковер и умереть со стыда. Нет, я совершенный ноль, до тебя мне…
— Я-то тут при чем? Всего-навсего неудавшийся романист.
— Удел художника — лучший из всех возможных, — изрек Эдгар обслюнявленными устами и озабоченно заглянул в свой стакан. — Да, самый лучший. Эх, был бы я писателем! Ну, в общем, ты знаешь, что я имею в виду.
Монти, как ни странно, знал.
— Просто ты лучше меня, — сказал Эдгар. — Всегда был лучше. За то и получил Софи. Ты ее заслуживал — и ты ее получил. О Господи!.. Она же умерла. Господи. У тебя есть стержень, вот что. А у меня нет. Я мягкий, весь мягкий, насквозь. Так ничего и не смог в жизни сделать по-мужски. Может, я дебил? Точно, дебил. Я, знаешь, как увижу в человеке силу, благородство или что-нибудь этакое — просто лопаюсь от злости. А в тебе вижу и не лопаюсь. Это потому, что в колледже ты был моим кумиром. А помнишь, как ты был у нас «консулом»? А еще помнишь: «Принц, чей оракул находится в Дельфах…» Сколько историй понасочиняли, сотворили целую свою мифологию, а в центре непременно ты, всегда ты. В юности, знаешь ли, мы все выбираем себе кумира — и на всю жизнь. Ты мой кумир.
— Чушь собачья, — сказал Монти. — Хотя, раз уж ты сам признал себя дебилом, мне остается только согласиться. Думаю, если что в моей персоне и внушает тебе восхищение, то наверняка именно то, чего сам я просто не выношу.
— Дело не в том, что ты такой «роковой» — помнишь, все называли тебя «роковым юношей»… Во всяком случае, не только в этом. Главное — в тебе есть стержень. Ты можешь думать, можешь придумать что-то новое. Как, кстати, твой Мило Фейн — пишется?
— Нет.
— Знаешь, меня еще ни одна женщина по-настоящему не любила.
—
— Хотя что удивляться, меня же всегда тянуло к тем, которым я был не нужен. Я абсолютный чемпион неразделенной любви. И с Софи получилось то же самое — с ней как раз хуже всего… О Боже. Представляю, что ты сейчас обо мне думаешь…
— Ничего не думаю. Вспоминаю, как в колледже мы тебя называли «Розочкой», — сказал Монти.
Эдгар действительно мало изменился. «Дружба со змием», если она вообще была, внешне ни в чем пока не проявилась. Пухлое равномерно розовое толстогубое лицо по-прежнему поражало младенческой гладкостью. Оставленный годами след был так щадящ, что казалось непостижимым, как и по каким признакам в обладателе этого лица сразу угадывался человек средних лет, а не желторотый студент.
— Да, точно, «Розочкой». Признайся, это ты придумал, да? Но ничего, мне нравилось. Ты вообще тогда ко мне хорошо относился. У меня сохранились все твои письма, еще с того времени. И письма Софи тоже. Немного, правда. Я как-нибудь все тебе покажу, хочешь?
— Нет.
— Плесну себе еще, ладно? Знаешь, у меня сейчас такое потрясающее чувство, будто у нас с тобой все как раньше. Помнишь, сколько было говорено о женщинах — хотя мы их тогда еще знать не знали. Как ты однажды сказал:
— Нет.
— Говорили что-то, говорили — ночи напролет. Женщины, философия… Из-за чего мы там больше всего копья ломали? Ага: «Утверждение о том, что полное избавление от страданий есть благо, не имеет под собой основания».
— Эдгар, тебе пора.
— Да, вот так всегда было в нашей дружбе: чуть только забрезжит у нас что-то светлое, легкое, совсем почти невесомое, а ты уже по нему изо всей силы — шарах!.. Как ракетка по волану. Про волан я как-то писал тебе в письме. Я храню все твои письма — а ты?.. Ах да, ты же говорил, что ты нет…
— Уйдешь ты, наконец? — сказал Монти. — Нет никакой дружбы. Припоминаю, раз уж ты сам об этом заговорил, у тебя была когда-то нацеленность на великую интеллектуально-чувственную дружбу между нами — со всякими там устремлениями, ссорами и примирениями, со всякими умными письмами. Только на самом-то деле ничего этого не было, одна твоя фантазия. После окончания колледжа нас уже ничто не связывало. Разве что Софи — но она, как видишь, умерла.
— Как спокойно ты это говоришь… Так, будто принял ее смерть.
— Разумеется, я принял ее смерть. Я вообще имею привычку принимать факты.
— Ах, это все опять твой… рок. Да, ты всегда считал сантименты пошлостью. О Господи… Знаешь, я пока летел домой, в Англию, думал только о том, что скоро ее увижу. Только увижу — а чтобы она мне что- то сказала, такого даже в мыслях не было. Только бы сидел и смотрел на нее, как собака. От радости, что увижу се, мне чуть дурно не становилось. Она хоть говорила обо мне что-нибудь?
— Изредка.
— И что говорила?
— Так, посмеивалась.
— А… Ну и ладно… Я рад… Хоть позабавил ее немного — и то хорошо. Вот так я летел домой — и чувствовал…
— Домой — это в тот большой дом, ваше фамильное гнездо? Забыл, как называется. — Но еще не успев договорить, Монти вспомнил.
— Мокингем. Да, это по-прежнему наш дом. Правда, с тех пор как мама умерла, заниматься им совершенно некому — сестра у меня, как ты знаешь, в Канаде. Но теперь, надеюсь, я сам смогу там жить время от времени, всего-то двадцать миль от Оксфорда. Помнишь, как ты приезжал в Мокингем?
— Да. — Монти особенно хорошо помнил свой самый первый приезд. Он тогда впервые оказался в настоящем большом деревенском доме со строгим распорядком и многочисленными ритуалами. Дом произвел на него впечатление, и Монти приложил немало стараний, чтобы скрыть этот факт от Эдгара.
— Помнишь, как ты фраппировал мою маму тем, что не ходил вместе со всеми в церковь?
— А ты все такой же благочестивый молельщик?
— Вроде того. Во что верую — сам не знаю, но молюсь, молюсь. Без молитвы давно бы уже отправился к чертям собачьим… С молитвой выходит то же самое, но хотя бы не так быстро. Монти, хочу спросить тебя насчет той пленки, что ты слушал… Ты не мог бы…
— Нет.
— Ну не сейчас, когда-нибудь после?
— Нет. Будь добр, уйди, наконец. Я хочу спать.
— Прости… Не сердись на меня, Монти.