быть правдой. К тому же Блейз все еще свято веровал в старинную сказочку про «эго», жил этой верой и даже зарабатывал ею себе на жизнь. Конечно, все это ерунда, думал Монти, сны ничего не значат. Но в них все же может быть зашифрован образ, символ — безделица, которую сознание подсовывает в утешение самому себе.
Философия, вечная озабоченность тем, как увязать одно с другим, неуемное стремление расширять свои умозрительные владения, удваивать мир, и без того уже удвоенный, — все это давно казалось Монти бессмысленным муравьиным копошением. Бессмысленным казалось все, и было совершенно невозможно понять, в чем, собственно, состоит его личное великое загубленное предназначение и сколь оно велико. Однако само то, что оно загублено, что жизнь в этом смысле кончена, было для него как бы условием дальнейшего существования, щадящей формой самообмана. Да, он оказался неудачником — и это отчасти примиряло его со временем, которое, особенно после тяжелого ухода Софи, текло медленно и бесцельно. Раз нет надежды, то и нет нужды стремиться к высокой цели, и можно жить как живется, лениво обдумывая малознаменательные мысли, например: зачем ему те перемены, которые он пытается сейчас произвести в своей жизни?
А зачем ему эти перемены? Может, он так долго варился в собственном соку своего сознания, что в конце концов это ему опостылело? А может, он, понимая, что молодость прошла и что талант его невелик, начинает бояться смерти, и весь его план — не более чем хитроумная спасательная операция? Если хорошо постараться, можно привести в действие целую мощную машину, к которой потом легко будет подключиться в любой момент. Одна такая машина уже существовала, Монти потратил на ее создание несколько лет. Теперь ему достаточно было опуститься на колени, прикрыть веки и несколько раз глубоко вздохнуть, чтобы реальный мир перестал существовать. Что, конечно, было значительным техническим достижением — но не более: Монти оценивал свои успехи достаточно трезво, чтобы это понимать. С годами техника совершенствовалась, но озарение не приходило. Учителя — если не считать того человека в белом из сегодняшнего сна — у Монти не было. И хорошо, думал он про себя, иначе и тут пришлось бы лгать и притворяться. В целом можно было сказать, что плоды его многолетних трудов ничтожны. Долгожданная свобода так и не осенила его, не помаячила даже издали. Наваждения, превратившие Магнуса Боулза в калеку, дремали в душе Монти, как вирусы, готовые в любой момент проснуться. И божества его были все те же, что и раньше, — не дарующие ни покоя, ни озарений, несверженные.
В последнее время Монти был склонен скорее вернуться в школу, чем, скажем, купить роскошную виллу во Франции, осесть на ней и опять пытаться написать что-нибудь стоящее. Никакой переоценки ценностей и никаких новых взглядов на так называемую «роль личности в обществе» это, разумеется, не означало. Юношеские крайне правые убеждения увяли вместе с юностью. Спасибо хоть, тогда у него не хватило энтузиазма на то, чтобы окончательно превратиться в «реакционера» — теперь бы он себя за это презирал. Мило Фейн, жалкий отпрыск «рокового юноши», оказался циником, гедонистом-отшельником и скрытым садистом. Сам Монти видел в учительстве лишь временную меру, новую уловку для достижения старой цели. Целью была простая и открытая жизнь. С оксфордских еще времен он так демонстративно ненавидел всякую фальшь и притворство (не брезгуя, впрочем, возможностью отточить свой стиль за их счет), что у его друзей-радикалов, судя по всему, сложилось чересчур высокое мнение о его интеллекте. В нем и сейчас сохранилось стремление к прямоте и прозрачной ясности высказывания; но эта ясность никак не хотела вписываться в рамки его собственной жизни. Вписать ее, соединить жизнь с идеалом — в этом и заключалась цель его коленопреклоненных медитаций, но и тут, как нарочно, было полно загадок. В конце концов, дух вернее греха избавляет человека от моральных оков. Чего же ищет он, Монти, — правды, спасения или добродетели? Иногда ему казалось, что эти три дороги безнадежно расходятся в разные стороны, а если и пересекаются, то лишь в какой-то страшно удаленной конечной точке, до которой ему все равно никогда не добраться. Иногда казалось, что ему нужно лишь знание или, еще проще, власть. А одно время он воображал, что ему требуется только внутренняя дисциплина, что она поможет ему добиться желаемого. Но эта дисциплина, кажется, ничему не помогла, только вытравила из него последние крупицы естественности и
Перманентное стремление избавиться от своего «я» доходило до идиотизма. Годами стоять на коленях и пытаться сконцентрировать сознание в точке ниже пупка — это же бред, чушь, восточная ахинея! Как Софи издевалась над ним! Да, если угодно, мир бессмыслен и жалок, в нем нет истинного достоинства, нет ничего, кроме хаоса и снов, но зато какой тонкий, какой гениальный обман — сделать бессмыслицу смыслом и плотью своего существования! Пусть он бездарный художник, но один талант, присущий каждому художнику, в нем все же есть: талант обманщика. Лучше уж жить, как живут все — лавируя, томясь, услаждая плоть, чем в конце концов найти все то же самое на вершине собственного духа. Лучше отдаться очищающему страданию и попытаться оправдать свое существование хоть чем-нибудь (любовью, например), чем так выворачивать наизнанку собственное естество.
Но время шло, а Монти снова и снова опускался на колени, и прикрывал веки. Умерла Софи, но и пронзительная боль утраты почему-то не изменила этой части его жизни, словно связь с каким-то запредельным миром все-таки была, словно она уже стала непрерываемой. Вероятно, часть его самого, связанная с упомянутым миром, оказалась бесконечно мала — вот почему он не испытывал облегчения, вот почему озарение опять не приходило. Но ни боль утраты, ни боль вины не мешала ему привычно стремиться
— Монти! Монти, с тобой все в порядке?
Монти очнулся. В мавританской гостиной горела одна лампа, в черном прямоугольнике открытого настежь окна лил дождь. Тяжелые капли били по карнизу, по подоконнику. Такое чувство, будто бьют меня, — мелькнуло у Монти. На ковре под окном уже расплылось мокрое пятно. Блейз стоял рядом, смотрел на Монти сверху вниз. Монти качнулся, медленно встал и посмотрел на часы. Почти полночь. У Блейза не было привычки являться в гости в такое время, тем более без предупреждения. Наверное, он просто проходил мимо по улице, увидел свет и завернул.
— Ты промок насквозь, — сказал Монти.
Вид у Блейза был совершенно безумный, лоб и уши облеплены мокрыми темными прядями.
— Ты что, медитировал?
— Скорее вздремнул немножко. — Об этой части своей жизни Монти никогда не разговаривал с Блейзом серьезно, только отшучивался. — Подожди, сейчас я включу обогреватель и принесу тебе полотенце.
Сходив за полотенцем, он закрыл окно и задернул штору. Шум дождя сразу сделался далеким. Блейз прижал полотенце к лицу, постоял так немного и начал вытирать волосы.
— Что-нибудь случилось? — спросил Монти.
— По-моему, все кончено, — упавшим голосом сказал Блейз.
С минуту Монти молча его разглядывал, потом спросил:
— Хочешь виски?
— Нет, спасибо.
— Так что произошло?
— Люка приходил в Худхаус. Он был здесь. Стоял на лужайке перед домом.
— Я его видел, — сказал Монти. — Странно. Почему-то мне даже в голову не пришло, что это он.
— Ты видел его?
— Да. Пару дней назад, вечером. Он стоял под акацией и смотрел на дом.
— О Боже. Значит, конец. Или нет? Наверное, да. Я плохо соображаю, извини.
— Сядь-ка. Садись, садись. Как Люка сюда попал, откуда он узнал?
— Забрался тайком в мою машину и приехал.
— Что Эмили говорит?
— Она ничего не знает.
— Тогда откуда ты знаешь?
— Мне сказала ее домработница. А ей Люка. Сначала я думал, это все детские фантазии. Но нет. Он рассказывал ей, что тут много собак. Впрочем, какие фантазии, ты же его видел. Значит, все, конец.
— Пока, по-моему, твой сын ведет себе вполне корректно. Не барабанит в дверь и не спрашивает папочку. Хотя, полагаю, совсем исключить такую возможность нельзя.