изобретены самим человеком или взяты из книг.) На самом деле мы гораздо более хаотические творения, и в нас даже больше грубого случайного мусора, чем утверждают искусство и вульгарный психоанализ. Понятие греха тут, возможно, больше подходит, чем научная терминология, и с той же вероятностью может оказаться целительным. Грех гордыни в жизни конкретного человека может быть малым или великим, а раненое тщеславие — мимолетным уколом булавки или саморазрушающей, даже убийственной одержимостью. Возможно, уязвленное тщеславие толкает на самоубийство больше людей, чем зависть, ревность, злоба или жажда мести. У Джорджа в душе была глубокая (хочется сказать — первородная, что бы это ни означало) рана, разъедаемая желчью от любой, даже самой крохотной, несправедливости или неудачи. Гордость, тщеславие и ядовитая обида затмевали ему солнце. Он воспринимал мир как заговор против себя, а себя видел жертвой вселенской несправедливости.
Во время действия этой истории довольно мало было известно об отношениях Джорджа с Джоном Робертом Розановым, так что эти отношения не фигурировали в теориях, объясняющих поведение Джорджа, и мифах о нем. Джордж стал учеником Розанова, когда изучал философию в Лондоне. Джорджу было двадцать, Розанову — за пятьдесят. Розановы, как известно, бедная семья из Бэркстауна. Дедушка, социалист-марксист, бежал из царской России. (По слухам, он был родственником художника, носящего ту же фамилию.) Он прибыл в Англию к свободе, нищете, неизвестности и разочарованию. Его сын, отец Джона Роберта, женился на местной девушке, методистке, обратился в христианство и разлюбил — точнее, никогда особенно не любил — политику. Он был электриком и временами сидел без работы. Дедушка прожил достаточно долго и успел утешиться сознанием, что, по крайней мере, внук стал незаурядным человеком. Джон Роберт, единственный сын, пошел учиться в эннистонскую школу с углубленным преподаванием предметов (ныне, увы, более не существующую), а затем в Оксфорд. Окончив университет, он отправился в Америку, где преподавал в Калифорнии, а затем в Нью-Йорке. Вернулся преподавать в Лондон, потом опять уехал в Америку, регулярно, иногда надолго, приезжая, чтобы внести вклад в английскую философию. Он нежно любил родителей, и его регулярно видели в Эннистоне, пока не умерла его матушка. Слава его среди нас не увядала. Однако у него было мало друзей в городе, и все говорили, что он не умеет заводить друзей. Он поддерживал отношения с Уильямом Исткотом и с эксцентричным старым часовщиком, с которыми говорил о философии.
На Джорджа Маккефри он сильно повлиял. Джордж «влюбился» в Розанова, в философию, в розановскую философию. Однако его душевное потрясение было столь велико, что он не высказывал своей любви (тоже, конечно, под влиянием Розанова); вернувшись домой, он говорил о Розанове с обожанием, но никогда никому не открывал, насколько полно этот человек завладел его душой. Можно спорить, был ли Джордж когда-нибудь любимым учеником. Но что известно совершенно точно — Розанов посоветовал Джорджу бросить философию, и тот послушал совета. Здесь следует вкратце рассказать о философских взглядах Розанова. (Замечу, что я не философ и не могу ни комментировать, ни разъяснять подробности.) Джон Роберт в пору своей многообещающей юности был скептиком, редукционистом, лингвистическим аналитиком, что называется (хотя, как мне объяснили, в данном контексте — неправильно) — логическим позитивистом самой суровой антиметафизической школы. Его методистское воспитание, кажется, совершенно безболезненно испарилось или как-то естественно перешло в методичный атеизм. Он был и остается истым пуританином. В Америке он заинтересовался философией науки (он неплохо знал математику) и провел немало времени в диспутах с физиками, пытаясь прояснить их философские заблуждения. Он опубликовал две ранние книги: одна — «Логика и сознание», камня на камне не оставившая от взглядов Гуссерля; другая — о Кантовом воззрении на время. Затем добавилась длинная книга под названием «Кант и кантианцы», после которой стало ясно, что он не просто «умненький мальчик». Далее последовали получившие известность труды о Декарте и Лейбнице, потом — «Критика теории игр» и основополагающий труд — «Ностальгия по конкретному». Затем он через Канта впервые заинтересовался философией морали, от которой в молодости отмахнулся; какое-то время был одержим Платоном и написал книгу «Бытие и запредельное», замечательный, но эксцентричный труд о Платоновой теории идей. (Он также написал небольшую работу, ныне ставшую редкостью, — «О математических объектах у Платона».)
Он встретился с Джорджем именно на этой довольно беспорядочной и эклектической стадии своего научного пути, когда, по выражению Уильяма Исткота, «пускал фейерверки во все стороны». В это время Джон Роберт объявил (такое с ним случалось время от времени), что философия «невозможна», «слишком тяжела для человека», что «у него совсем съехала крыша» и он решил стать историком. Он интересовался историей Греции еще в Оксфорде и за год «отдыха» сочинил и опубликовал труд о причинах Пелопоннесской войны. Он также написал небольшую работу, ныне считающуюся классической, о греческих кораблях и морских сражениях. (Вероятно, в душе Джона Роберта кроме математика скрывался еще инженер.) Далее он всех удивил, написав книгу о Лютере. Затем вернулся в философию. О его позднем периоде можно спорить. Некоторые говорят, что он стал неоплатоником. И действительно, он опубликовал какие-то отрывки о Плотине. Другие утверждают, что он ударился в религию. Ходили слухи о его «тайном учении» и «великой книге».
Иные отношения ученика с учителем длятся всю жизнь. Джордж поддерживал отношения со своей стороны, хотя сомнительно, делал ли Розанов что-нибудь со своей. Впоследствии Джордж раскаялся, что послушал совета учителя и бросил философию. Уже получив степень бакалавра, Джордж все ходил на лекции и занятия Розанова. Он пытался не сдаваться и держать связь. Он даже послал в научно- популярный журнал статью, «разъяснявшую» философские взгляды Розанова. Редактор поставил в известность Розанова, тот послал Джорджу лаконичное письмо, и статья была незамедлительно снята. Джордж больше не пытался «популяризировать» труды Розанова, но продолжал считать его своим учителем и как-то даже поехал за ним в Америку.
Джордж не простил судьбе своего поражения. Он знал, что ему задолжали что-то колоссальное, почти равное спасению души. Зачем Джон Роберт возвращается в Эннистон? Неужели ради него, ради потерянной овцы, единственного праведника, оправданного грешника? Он всегда верил в магию и знал, что Джон Роберт Розанов — волшебник.
— Ди, что там по телику? Включи-ка землетрясение в Сан-Франциско. Хочу полюбоваться.
— Я оставила вечернюю сумочку у Блэкетов, — спохватилась Габриель.
— Ты все время ее забываешь! — ответил Брайан.
Джереми Блэкет преподавал в городской школе. Он и его жена Сильвия были заядлыми игроками в бридж. Габриель не играла в бридж, но, когда Брайан и Габриель ходили к Блэкетам, Сара, сестра Джереми, и Эндрю, его брат, дополняли четверку. (Габриель всегда брала с собой какой-нибудь роман.) Как раз матушке этих Блэкетов, Мэй Блэкет, влиятельной вдове, Алекс так неосмотрительно продала Мэривилль, дом у моря.
— Джереми здесь будет, — сказала Габриель, — или Сильвия, или Сара.
— Черт, почему ты вечно все забываешь?
— Извини…
Было утро субботы. По субботам все ходили в Купальни. (В ту субботу я и сам там был.) Утро было морозное, и над открытым бассейном висело густое одеяло тумана. Спасателю на вышке лишь на миг удавалось заметить очертания того или другого пловца в белом облаке, клубящемся на бодрящем восточном утреннем ветерке.
Брайан, Габриель и Адам сидели в Променаде и смотрели на улицу в окно. Они только что пришли. Окно запотело, но они протерли три круглые дыры на разных уровнях и смотрели наружу, на картину, окутанную паром. Позади них несколько человек за столиками пили кофе.
Каждый раз, приходя в Институт, Габриель испытывала глубинное смутное любопытство и возбуждение, хоть и бы вала тут едва ли не каждый день. «Это как машина времени», — сказала она Брайану, но не смогла объяснить своих слов. Из-за бронзовой двери, сплошь покрытой заклепками, скрывающей за собою источник, часто доносилось биение пульса, и все здание словно вибрировало в такт.