намекнул он и на предстоящие летом развлечения. День отъезда Ричарда был назначен, и вот он настал. Восемнадцатое Столетие позвала его к себе в комнату и вручила ему билет в пятьдесят фунтов стерлингов. Это был ее вклад в его карманные деньги. Он пытался этому воспротивиться, на что она возразила, что он человек молодой и деньги долго у него не залежатся. Старая дама в глубине души отнюдь не была сторонницею Системы, и она дала внучатому племяннику понять, что если сверх этого ему еще понадобится какая-то сумма, то пусть он знает, куда за ней обратиться, и помнит, что она его не выдаст. Отец подарил ему сто фунтов, от которых Ричард тоже хотел отказаться – деньги были ему ни на что не нужны.
– Хочешь, трать их, а хочешь – нет, – сказал сэр Остин, совершенно спокойный за сына.
Гиппиасу было дано очень мало предписаний. Оба они должны будут поселиться в гостинице, ибо тот образ жизни, который Алджернон привык вести, и общество, которое у него собирается, не полезны для здоровья. Баронет особо предупредил Гиппиаса о том, что неблагоразумно пытаться в чем-то ограничивать молодого человека и давать ему повод вообразить, что за ним следят. Ричард, который все это время был несколько придавлен отцовским деспотизмом, должен был теперь выпрямиться во весь рост и снова расцвести, в полной мере ощутив свою независимость. Таковы были повеления мудреца, и теперь можно будет на какое-то время прервать наш рассказ, чтобы поразмыслить, насколько дальновидными были его предсказания и как неминуемо они бы сбылись, если бы Фортуна, заядлая врагиня человеческого ума, не обернулась против него или, вернее, он не обернулся против себя сам.
Выехали они ясным мартовским утром. Зимняя птичка пела на покрытой почками ветке; высоко среди небесной голубизны пела птичка летняя. Провожавший их до Беллингема Адриен ехал между Ричардом и Гиппиасом и дорогой изливал на них свою желчь со свойственным ему мрачным юмором, ибо в этот день не было дождя, который мог бы сколько-нибудь умерить его пыл. Позади ехали леди Блендиш и баронет, умиротворенные достигнутым и погруженные в беседу.
– Вам удалось воспитать его так, что теперь он как две капли воды на вас похож, – заметила она, указывая хлыстиком на статную фигуру ехавшего впереди юноши.
– Внешне, может быть, только, – ответил баронет и завел с нею спор касательно чистоты и силы; леди Блендиш сказала, что отдает предпочтение чистоте.
– Никогда я этому не поверю, – возразил баронет. – Меня как раз восхищает безошибочный инстинкт женщин: то, что все они поклоняются силе, в какой бы форме та ни проявлялась, и, должно быть, даже знают, что она – дитя небес, в то время как чистота – это только характерный признак, оболочка, и оболочку эту легко можно запачкать, да еще как скоро! В этой жизни ведь существуют положения, когда мы должны сразиться или погибнуть, и когда, преследуемая холодным взглядом проницательной совести, чистейшая душа становится лисой и хитрит, если только у нее не хватает мужества противиться и бороться. Наличие силы есть уже признак натуры беспредельной – как создатель. Сила для вас – это бог. Чистота – не более чем игрушка. Прелестная это игрушка, и вам, должно быть, нравится в нее играть, – добавил он с необычным для него лукавством. Леди Блендиш слушала его, радуясь его игривому тону, означавшему, что прежняя принужденность исчезла. Пускай теперь женщины борются за себя сами; она участвовала в этом только ради забавы. Вот как, оказывается, редеют ряды наших врагов; не успевают несчастные женщины выставить одну из них, чтобы защитить интересы их пола, как она их всех уже предает.
– Понимаю, – задорно сказала она, – мы – это нежный сосуд, вмещающий красоту, а вам нужна прямизна. Мужчины – это рослые саженцы, женщины – всего лишь побеги! Впрочем, вы же сами это все написали, – вскричала она, смеясь в ответ на его протестующий жест.
– Но я никогда этого не печатал.
– Ну, знаете, сказанные вами слова значат для меня ничуть не меньше.
Бесподобная Блендиш! Ну можно ли было не полюбить ее!
– Скажите мне, каковы ваши планы? – спросила она. – Можете вы доверить их женщине?
– Ровно никаких, – ответил он, – иначе бы вы о них знали. Я буду приглядываться к тому, как он поведет себя в свете. Все это безразличие его должно пройти. Я буду примечать его влечения, а он должен стать тем, к чему его влечет. Главное, он должен быть занят. Ему больше всего по душе стезя его кузена Остина, и он может служить людям подобно ему, а это нисколько не хуже, чем быть членом парламента, если только честолюбие его этим удовлетворится. Прямая обязанность человека, богат он или беден, – это служить людям чем только он может. Пусть вступит в ряды соратников Остина, если захочет, хотя меня, например, нисколько не прельщают опрометчивые фантазии и непродуманные планы, основанные на одном только нравственном чувстве.
– Поглядите на него, – сказала леди Блендиш. – У него такой вид, как будто ему ни до чего нет дела, даже до этого чудесного утра.
– Или до шуток Адриена, – добавил баронет. Видно было, что Адриен всячески старается рассмешить или разозлить своих спутников; он наклонялся то к одному, то к другому и что-то изрекал. С Ричардом он обращался как с неким новым орудием разрушения, которое вот-вот начнет крушить все направо и налево в спящей столице; с Гиппиасом же – как с находящейся в интересном положении женщиной, и он так веселился, стараясь представить себе, как эта пара будет путешествовать вместе и какие беды с ними стрясутся, что само молчание, которым они оба встречали его шутки, расценивал как нанесенную ему обиду. За годы своей скучной жизни в Рейнеме мудрый юноша приобрел немало черт заправского шутника.
– Ну еще бы, весна ведь! Весна! – вскричал он, когда в знак презрения к его остротам спутники его обменивались через его голову ничего не значащими замечаниями о чудесной погоде. – Обоих вас, как видно, до чрезвычайности волнует то, чем заняты сейчас горлицы, грачи и галки. Не лучше ли вам подумать о чем-нибудь другом?
– Старинная пастушеская песенка! Почему бы тебе не написать сонета в честь весны, Ричи? Как соблазнительны, например, заросли спаржи, да и земляника тоже. Есть чем полакомиться твоему Пегасу. О каких же ягодах ты, помнится, написал стихи? Любовные стихи, обращенные к каким-то ягодам – чернике, голубике, бруснике! Славные стишки, такие пылкие. Губы, глаза, грудь, ноги… Ноги? Про ноги-то ты, должно быть, позабыл. Ни ног у нее, ни носа. Это все в духе нынешней поэзии. Остается думать, что свои образы красавиц ты создаешь для людей целомудренных —
и неспособен оскорбить ничьей нравственности. Неплохо ты себя изобразил в этих вот стихах, мой милый:
Но в качестве беспристрастного критика я позволю себе спросить тебя: можно ли считать это сравнение правильным, если ты начисто лишаешь ее ног? Сходи-ка в балет, и ты увидишь, до какой степени неправильны твои представления о женщинах, Ричард. Это замечательное зрелище, которое наши почтенные предки вывезли из Галлии в назидание нашим простодушным юношам, просветит тебя и поразит. Знай, что, читая «Котомку пилигрима», я вынес самые превратные представления о них и все принимал на веру, пока меня не свезли в балет и я не понял, что они, в общем-то, очень похожи на нас, мужчин, – и с тех пор они перестали меня волновать. Все таинственное для человека молодого крайне опасно, дитя мое! Таинственность – это грозное оружие в руках женщин, помни об этом, проходящий испытание Ричард! Мне известно, что ты изучил анатомию, однако нет никакой возможности убедить тебя, что за рисунками в анатомическом атласе скрывается плоть и кровь. Тебе этого не понять. Ты что, собираешься печатать свои стихи, когда приедешь в столицу? Лучше только не издавай ничего под своим именем. Ставить свое имя на томике стихов – все равно что ставить его на пилюлях.
– Я пришлю тебе эти стихи, как только их напечатают, Адриен, – промолвил Ричард. – Поглядите-ка на этого старого дрозда, дядя.
– И правда! – пробормотал Гиппиас, отрываясь от привычного предмета своих размышлений и пытаясь отнестись к увиденной птице с интересом. – Хорош!
– До чего же он смешно верещит перед тем как взлететь! Будто июльские соловьи. Помните, я вам как- то рассказывал про дрозда, у которого пристрелили подругу[71]. Он все прилетал и пел, сидя на дереве против окна тетушки Бейквел, у которой жила дроздиха. Третьего дня какой-то негодяй его пришиб, и тетушка Бейквел говорит, что с тех пор дроздиха умолкла.
– Удивительное дело! – рассеянно пробормотал Гиппиас. – Помню я ведь эти стихи.