Вдоль стен, где было свободнее, она провела его к углу с образами. Здесь наклонилась и его заставила нагнуться, приподняла висевшую перед образом Еммануила парчовую пелену, нащупала дверцу, вроде люка в погреб, отперла, шмыгнула в щель проворно, как ящерица, и ему помогла пролезть. Подземным ходом вышли они на знакомую Тихону лестницу. Поднявшись по ней, вошли в большую горницу, которая служила для переодевания. Луна глядела в окна. По стенам висели белые радельные рубахи, похожие в лунном свете на призраки.
Когда Тихон вздохнул свежим воздухом, увидел в окне голубой искрящийся снег и звезды, такая радость наполнила душу его, что он долго не мог прийти в себя, только пожимал худенькие детские руки Марьюшки.
Теперь только заметил он, что она уже не беременна, и вспомнил, что на днях ему сказывал Митька, будто бы родила она мальчика, который объявлен Христосиком, потому что зачат от самого Батюшки, по наитию Духа: «не от крови-де, не от хотения плоти, не от хотения мужа, но от Бога родился».
Марьюшка усадила на лавку Тихона, сама села рядом с ним и опять с неимоверным усилием начала ему говорить что-то. Но вместо слов выходило бормотание, мычание, в котором он, сколько ни вслушивался, ничего не мог понять. Наконец, убедившись, что он ее не поймет, умолкла и заплакала. Он обнял ее, положил голову ее к себе на грудь и стал тихонько гладить волосы, мягкие и светлые, как лен в лунном луче. Она вся дрожала, и ему казалось, что в руках его бьется пойманная птичка.
Наконец подняла на него свои большие влажные глаза, темно-голубые, как васильки под росою, улыбнулась сквозь слезы, чутко насторожилась, как будто прислушиваясь, вытянула шею, длинную, тонкую, как стебель цветка, и вдруг детским, ясным, как серебро, голоском, каким певала на радениях, не то зашептала, не то запела ему на ухо – и тотчас перестала заикаться, слова сделались внятными в этом полупении, полушепоте:
– Ох, Тишенька, ох, Тишенька, спаси меня от лишенька! Убьют они, убьют Иванушку!..
– Какого Иванушку?..
– А сыночек-то мой, мальчик мой бедненький…
– Зачем убивать? – усомнился Тихон, которому слова ее казались бредом.
– Чтобы кровью живой причаститься, – шепнула Марьюшка, прижимаясь к нему с беспредельным ужасом. – Для того-де, говорят, Христосик и рождается, Агнец пренепорочный, чтоб заклатися и датися в снедь верным. Не живой будто младенец, а только видение, иконка святая, плоть нетленная – ни страдать, ни умереть не может… Да врут они все, окаянные! Я знаю, Тишенька: мальчик мой – живенький. И не Христосик он, а Иванушка… Родненький мой! Никому не отдам, сама пропаду, а его не отдам… Тишенька, ох, Тишенька, спаси меня от лишенька!..
Опять речь ее стала невнятною. Наконец, она умолкла, склонилась головой на плечо его и не то забылась, не то задремала.
Наступило утро. За дверью послышались шаги. Марьюшка встрепенулась, готовясь бежать. Они попрощались, перекрестили друг друга, и Тихон обещал ей, что защитит Иванушку.
– Дурочка! – успокаивал он себя. – Сама не знает, что говорит. Должно быть, померещилось.
На Страстной четверг назначено было радение. По неясным намекам Тихон догадывался, что на этом радении совершится великое таинство. «Уж не то ли, о котором говорила Марьюшка?» – думал он с ужасом. Искал ее, хотел посоветоваться, что делать, но она пропала. Может быть, ее нарочно спрятали. На него нашло оцепенение бреда. Он почти не мог думать о том, что будет. Если бы не Марьюшка, бежал бы тотчас.
В Страстной четверг, около полуночи, как всегда, поехали на радение.
Когда Тихон вошел в Сионскую горницу и оглянул собрание, ему показалось, что все в таком же ужасе и оцепенении бреда, как он. Словно не по своей воле делали то, что делали.
Матушки не было.
Вошел Батюшка. Лицо его было мертвенно-бледное, необычайно прекрасное, напоминало Тихону виденное им в собрании древностей у Якова Брюса на резных камнях и камеях изображение бога Вакха- Диониса.
Началось радение. Никогда еще не кружился так бешено белый смерч пляски. Как будто летели, гонимые ужасом, белые птицы в белую бездну.
Чтобы не внушить подозрений, Тихон тоже плясал. Но старался не поддаться опьянению пляски. Часто выходил из круга, присаживался на лавку, как будто для отдыха, следил за всеми и думал об Иванушке.
Уже приходили в исступление, уже не своими голосами вскрикивали:
– Накатил!
Тихон, как ни боролся, чувствовал, что слабеет, теряет над собою власть. Сидя на лавке, судорожно хватался за нее руками, чтобы не сорваться и не улететь в этом бешеном смерче, который кружился быстрее, быстрее, быстрее. Вдруг также вскрикнул не своим голосом – и на него накатило, подняло, понесло, закружило.
Последний страшный общий вопль:
– Эва-эво!
И вдруг все остановились, пали ниц как громом пораженные, закрыв лица руками. Белые рубахи покрыли пол, как белые крылья.
–
Царица вышла оттуда, держа в руках серебряную чашу, вроде небольшой купели, с лежавшим в ней на свитых белых пеленах голым младенцем. Он спал: должно быть, напоили сонным зельем. Множество горящих восковых свечей стояло на тонком деревянном обруче, прикрепленном спицами к подножию купели, так что огни приходились почти в уровень с краями чаши и озаряли младенца ярким светом. Казалось, он лежит внутри купавы с огненным венчиком.
Царица поднесла купель к Царю, возглашая:
–
Царь осенил младенца трижды крестным знамением:
–
Потом взял его на руки и занес над ним нож.
Тихон лежал, как все, ничком, закрыв лицо руками. Но глядел одним глазом сквозь пальцы украдкою и видел все. Ему казалось, что тело младенца сияет, как солнце, что это не Иванушка, а таинственный Агнец, закланный от начала мира, и что лицо того, кто занес над ним нож, как лицо Бога. И ждал он с непомерным ужасом, и желал непомерным желанием, чтоб вонзился нож в белое тело и пролилась алая кровь. Тогда все исполнится, перевернется все – и в последнем ужасе будет последний восторг.
Вдруг младенец заплакал. Батюшка усмехнулся – и от этой усмешки лицо Бога превратилось в лицо Зверя.
«Зверь, дьявол, Антихрист!..» – блеснуло в уме Тихона. И внезапная, страшная, нездешняя тоска сжала ему сердце. Но в то же мгновение – словно кто-то разбудил его – он очнулся от бреда. Вскочил, бросился на Аверьянку Беспалого, схватил его за руку и остановил удар.
Все вскочили, устремились на Тихона и растерзали бы его, если бы не послышался громовой стук в дверь. Ее ломали снаружи. Обе половинки зашатались, рухнули, и в горницу вбежала Марьюшка, а за нею люди в зеленых кафтанах и треуголках, со шпагами наголо: это были солдаты. Тихону казались они ангелами Божьими.
В глазах его потемнело. Он почувствовал тяжесть в плече, поднял к нему руку и нащупал что-то теплое, липкое: то была кровь; должно быть, в свалке ранили его ножом.
Он закрыл глаза и увидел красное пламя горящего сруба, Красную Смерть. Белые птицы летели в красном пламени. Он подумал: «Страшнее, чем Красная, Белая Смерть», – и лишился сознания.
II
Дело о еретиках разбиралось в новоучрежденном Святейшем синоде.
По приговору суда беглого казака Аверьянку Беспалого и родную сестру его Акулину колесовали. Остальных били плетьми, рвали им ноздри, мужчин сослали на каторгу, баб – на прядильные дворы и в монастырские тюрьмы.