плакал навзрыд. Тайный советник Толстой ползал на четвереньках; он, впрочем, как оказалось впоследствии, не был слишком пьян и притворялся, чтобы больше не пить. Вице-адмиралу Крюйсу раскроили голову бутылкою. Князь Меншиков упал замертво со страшно посиневшим лицом; его растирали и приводили в чувство, чтобы он не умер: на таких попойках часто умирают. Царского духовника, архимандрита Федоса, рвало. «Ох, смерть моя! Матерь Пресвятая Богородица!» – жалобно стонал он. Князь-папа храпел, навалившись всем телом на стол, лицом в луже вина.
Свист, рев, звон разбитой посуды, матерная брань, оплеухи, на которые уже никто не обращал внимания, стояли в воздухе. Смрад, как в самом грязном кабаке. Кажется, если бы прямо со свежего воздуха привели кого-нибудь сюда, его сразу стошнило бы.
У меня в глазах темнело; иногда я почти теряла сознание. Человеческие лица казались какими-то звериными мордами, и страшнее всех было лицо царя – широкое, круглое, с немного косым разрезом больших, выпуклых, точно выпученных, глаз, с торчащими кверху острыми усиками, – лицо огромной хищной кошки или тигра. Оно было спокойно и насмешливо. Взор ясен и проницателен. Он один был трезв и с любопытством заглядывал в самые гнусные тайны, обнаженные внутренности человеческих душ, которые выворачивались перед ним наизнанку в этом застенке, где орудием пытки было вино.
Князя-папу разбудили и подняли со стола. Под столом князь-кесарь тоже успел выспаться. Их заставили вдвоем друг против друга плясать, поддерживая под руки, так как оба едва стояли на ногах. Папа в шутовской тиаре, венчанный голым Вакхом, имел в руке крест из чубуков. Кесарь – в шутовской короне, со скипетром в руке. Царевич лежал на полу, совершенно пьяный, как мертвый, между этими двумя шутами, двумя призраками древнего величия – русским царем и русским патриархом.
Что было потом, не помню, да и вспоминать не хочу – слишком гадко.
На соседних кораблях пробили зорю. И у нас послышался звук барабана: сам царь – он отличный барабанщик – бил отбой. Это значило – «с Ивашкой Хмельницким (русским Вакхом) была великая баталия, и он всех пошиб». Гренадеры выносили на руках пьяных вельмож, как тела убитых с поля сражения.
Когда мы увидели небо, нам показалось, что мы выходим, говоря высоким слогом, из ада, а низким – из помойной ямы.
Сегодня царь с большим флотом выехал из Петербурга для военных действий против шведов.
Давно не писала дневника. Ее высочество была больна после попойки. Я от нее не отходила. Да и что писать? Все так печально, что говорить и думать не хочется. Будь что будет.
Я не ошиблась. Мир оказался недолгим. Опять пробежала черная кошка между царевичем и ее высочеством; опять по целым неделям не видятся. Он тоже болен. Доктора говорят – чахотка. Я думаю – просто водка.
Пришел царевич, одетый по-дорожному, в сером немецком рейзероке, поговорил о чем-то постороннем и вдруг объявил:
– Adieu. Ich gehe nach Karlsbad[16].
Кронпринцесса так растерялась, что не нашлась, что сказать, даже не спросила – надолго ли. Я думала, он шутит. Но оказалось, почти тотчас, выйдя от нас, царевич сел в почтовую карету – и был таков. Говорят, в самом деле едет на воды лечиться.
И вот мы одни, без царя и царевича.
Родители ее высочества, должно быть поверив глупым здешним сплетням, рассердились на нее и тоже перестали ей писать. Мы покинуты всеми.
Письмо царя к ее высочеству:
«Я бы не хотел вас трудить також против совести моей думать; но отлучение супруга вашего, моего сына, принуждает меня к тому, дабы предварить лаятество необузданных языков, которые обыкли истину превращать в ложь. И понеже уже везде прошел слух о чреватстве вашем вящеше года, того ради, когда благоволит Бог вам приспеть к рождению, дабы о том заранее некоторый анштальт учинить, о чем вам донесет г. канцлер гр. Головкин, по которому извольте неотменно учинить, дабы тем всем, ложь любящим, уста заграждены были».
Учинили анштальт: приставили к ее высочеству трех почти незнакомых ей женщин, канцлершу Головкину, генеральшу Брюс да старую бабу-шутиху, князь-игуменью Ржевскую, ту самую, что плясала во время попойки. Эти три мегеры не спускают с нее глаз, «охраняют», или попросту шпионят.
Что все это значит? Чего боятся? Какого обмана? Неужели подмены ребенка, девочки – мальчиком, по проискам тех, кто желает утвердить наследство за родом царевича? Или это чрезмерная любезность царицы?
Теперь мы только поняли, как подозревают и ненавидят нас. Вся вина Шарлотты в том, что она – жена мужа своего. Отец против сына, а мы между них, как между двух огней.
«Послушно исполню волю вашего величества о назначении трех женщин для моей охраны, – ответила Шарлотта царю, – тем более что мне и на ум никогда не приходило намерение обмануть ваше величество и кронпринца; посему столь странное и мною не заслуженное распоряжение мне весьма огорчительно. Казалось бы, многократно обещанные милости и любовь вашего величества должны были служить мне залогом, что никто не обидит меня клеветою и что виновные будут наказаны как преступники. Прискорбно, что мои завистники и преследователи имеют довольно силы к подобной интриге. Бог – моя надежда на чужбине. И как всеми я покинута, Он услышит мои сердечные вздохи и сократит мои страданья!»
В 7 часу утра ее высочество благополучно разрешилась от бремени дочерью.
И царевич ни слуху ни духу.
Получено известие о победе русских над шведами 27 июля при Гангуте; взята будто бы в плен целая эскадра с шаутбенахтом Эрншильдом. Весь день трезвон в колокола и пальба из пушек. Здесь, впрочем, не жалеют пороха и по поводу самых ничтожных побед: захватив три, четыре гнилые галеры, так палят, как будто мир побежден.
Царь вернулся в Петербург. Опять пальба, точно в осажденном городе. Мы почти оглохли. Бесконечные триумфальные шествия, фейерверки с хвастливыми аллегориями: царь прославляется как завоеватель вселенной, Цезарь и Александр. Была попойка, на которой, слава богу, нас не было. Опять, говорят, напились как свиньи.
Дождь, слякоть. В окнах – низкое, темное, точно каменное, небо. На голых сучьях мокрые вороны каркают.
Тоска, тоска!
Застала кронпринцессу плачущей над старыми письмами царевича, которые он писал женихом. Кривые бессвязные буквы на протянутых карандашом линейках. Пустые комплименты, дипломатические любезности. И она над ними плачет, бедняжка!
Мы узнали стороной, что царевич живет в Карлсбаде incognito; сюда вернется не раньше зимы.
Чтобы забыться, не думать о наших делах, решила записывать все, что вижу и слышу о царе.
Прав Лейбниц: «Quanto magis hujus Principis indolem prospicio, tanto eam magis admiror. – Чем больше наблюдаю нрав этого государя, тем больше ему удивляюсь».
Видела, как царь в адмиралтейской кузнице ковал железо. Придворные служили ему, разводили огонь, раздували мехи, носили уголья, марая шелк и бархат шитых золотом кафтанов.
– Вот оно – царь так царь! Даром хлеба не ест. Лучше бурлака работает! – сказал один из стоявших тут простых рабочих.